Франца Фердинанда, Лука Юкич, пытавшийся в 1912 году в Загребе совершить покушение на бана Цувая, Богдан Жера История «Млады Босны» самым обстоятельным образом изложена в книге Веселина Маслеши, современника Андрича, революционно-пролетарского писателя, публициста, критика и издателя. См. Маслсша, Веселии. Млада Босна. — Београд, 1945. ич, который в 1910 году, пять раз выстрелив в генерала Варешанина и промахнувшись, шестым выстрелом покончил с собой. По воспоминаниям К. Ковачича Андрич в то время «был бледен и нежен, словно девушка, вежлив, остроумен, хотя никогда не участвовал в дискуссиях, всегда говорил спокойно и размеренно. Он принадлежал к националистической молодежной организации, однако никогда не грешил пышными патриотическими тирадами» (цит.по: Vuckovic 1974; 17−18). В этой характеристике можно разглядеть те специфические психологические причины, что определили положение Андрича в младобоснийском окружении. Выросший в тихой провинциальной среде, мягкий, податливый, воспитанный в духе строгого католицизма, обладавший способностью быстрой и легкой ассимиляции в иных культурных условиях, он естественно отличался от большинства резких, всегда готовых к борьбе товарищей.
Андрич был арестован, некоторое время содержался в сплитской тюрьме, затем был переведен в Шибеник, а оттуда — в Марибор. В заключении он общался с другими арс-стантами, приобрел нескольких хороших друзей, читал, изучал языки. Его мучил туберкулез — наследственное заболевание, от которого в тридцать два года умер его отец, — он стол пал от стоогостей тюоемного оежима Он старался сдерживаться, однако не всегда мог скрывать горькие чувства. Особенно он был откровенен в письмах к.
I? ТЗ У! С>1JT/ГТЛ ~Р /" Л Т>71 2 Т Т ТТ ТЛ rz> ГЛ ТЛ О О «П ^ ГЛ О ТЛГТ/» — ТТ У-4! 7 TI? Z} • СТ Т-Т —.
J! JS -2- ^ i J. i/iVi A. */V±A.VJ.^ C-i f UJU’iOlV’fifi. oui h—S * ^? V Vi. i i V^ ?i-J, y ± ^ • VN 1 -L Л. П. счастная мама прислала мне письмо, и не могу выразить, до чего мне тяжело ее обманывать (единственно, чтобы.
ГП Т ТТЛ! i /ГТ Т /" «Ч Т» 7 S~ S~~s Т 7 ТТ ТУ* Т Л 7~П Т S~ ТТТ —> Г~Т ТТ m y^i Т~> ТЗ * Т S~ V ГТ ТТ ТП wL" ld гт ivxo. w j. w с^: у пи г w y?. о }.. ^ o ^ ^ d i i '^j f^J n.ix.
В заключении Андрич провел меньше года: двадцать второго марта 1915 года его выпустили и выслали в Овча-рево, местечко близ Травника, его родного города. В этой деревушке он прожил два года, пока летом 1917 года гхарл I, австрийский император и венгерский король не объявил амнистию политическим заключенным. Однако год, проведенный в тюрьме, остался для писателя одним из самых черных воспоминаний до конца жизни. Друг Андрича Драгослав Адамович записал его оассказы, «Быть в тюрьме, — вспоминал Андрич, — казалось мне тогда — это конец всему. Конец жизни — ты ждешь только того момента, когда тебя поведут 1 л — зался в камере, я думал только о смерти. Я вспоминаю эту камеру № 115 и свой неописуемый страх. За мной идет конвоир, коридор длинный. буквально бесконечный, мы идем вдвоем и перед одной из дверей он кричит: — Halt!9 И кричит так, будто мы здесь не вдвоем, он и я, будто нас здесь сотня, будто ему надо остановить целый эскадрон. Дверь отворяется, слегка скрипнув, хлопает, поворачивается ключ, и ты остаешься один. Один, а с тобою — твой страх. Огромный. О чем бы ты ни пытался думать, всякая мысль завершается страхом. Эти первые дни в камере остались во мне навсегда» (Popovic 1976, s.14).
Двадцатидвухлетний интеллектуал со слабыми легкими, меланхоличный лирик, чья поэзия отражала смятение чувств, осуждение всякого насилия и — порой — сомнение в необходимости сопротивления этому насилию, молодой поэт поневоле должен был воспринимать свое заключение как не-п о н я т к ый, н е з, а служе нныи, н е объя снимыи^ а п о т ому вдв оине страшный удар судьбы. Жизнь одним махом перечеркивала все возможности и перспективы, оставляя лишь унижение, отчаяние, бессмысленное угасание, мрак, смерть. Наказание без преступления. Возмездие, которому еще необходимо отыскать причину.
Позднее, будучи уже зрелым человеком и признанным мастером литературы, Андрич изобразит свои «сплитские каникулы» в цикле рассказов — «Искушение в камере номер 38» (1924), «Восторг и страдание Фомы Галуса» (1931),.
У, /1 П С О ^ /1 П /Г, А ь-тио.
ЛЛ0 UUJiile 4. tlUVL U’i’UpU’tie" -LJZ. j, <�Л^илЯц, е A> ±yvuj , —D ГvdMÖре номер 115″ (1960), — объединенных образом главного героя, боснийского «мдади!1а» Фомы Галуса. Описывая момент ареста писатель через семнадцать лет досконально воспроизвел свои юношеские впечатления и эмоции:
Хотя он не мог еще ни понять смысла, ни увидеть причины всего происходящего, эта боль, эта камера, эти побои и оскорбления, — словом, все то, что творилось с ним, начиная с полудня, представлялось ему некой давно существующей действительностью.- — непонятно, когда он успел с ней сродниться, но связь эта была реальна и неразрывна. Музыка и приглушенные расстоянием и толщиной стен восклицания заставили его вздрогнуть. Вероятно, ряотвратительный удар: на противоположную всему свободному и радостному миру сторону, на сторону страданий, унижения и разгрома. Это были первые трубы новых времен, в огне которых исчезнет, может быть, навеки счастье свободной жизни и человек станет подобен зверю, пожирающему другого зверя, только во много раз бессмысленнее." (АндриЬ 1963, сс.126−127).
На эти восемь месяцев (4 августа 1914 года — 20 марта 1915 года) тюремного заключения и два года последующей ссылки следует обратить особое внимание. Именно арест и тюрьма стали толчком к созданию будущей книги. Словно бы вырванный из времени, поэт много размышлял о прошлом и будущем, пытаясь найти в происходящем определенные смысл и цель. В этих невеселых думах и зародился замысел, который он затем осуществил в глухом, забытом Богом уголке Боснии. Название новой книги было символично: оно непосредственно отсылало читателя к «Понтийским посланиям» знаменитого древнеримского поэта Публия Овидия Назона — «Epistulae ex Ponto» (курсив наш — О.Б.), элегиям, написанным во времена ссылки, содержащим жалобы и воспоминания о прошлом, описания суровой природы, тоску по Риму, просьбы о помиловании. Андрич таким образом проводил прямую параллель между печальной судьбой великого римского изгнанника и своей грустной долей.
Осознание факта грубого насилия над свободой воли как доказательство несправедливости мирового устройства и невозможности человека по своей воле исправить эту несправедливость стало основой того мироощущения, из которого выросло «Ex Ponto»:
Прошлой ночью было особенно холодно. Я не мог заснуть — мной овладела странная злоба на самого себя, и я — я думал о самоубийстве.
Я осыпал себя упреками и одновременно сгорал от стыда, перебирая долгие мучительные мысли. С каким-то болезненным восторгом представлял я смерь как нечто удивительно легкое и прекрасное, чего я никогда не посмею осуществить. И это бессилие угнетало мое ожесточившееся сознание, словно слишком суровый долг, непомерно требовательная, почти несправедливая обязанность.
Согреться я так и не смог, но в конце концов уснул, закоченев в какой-то однообразно-безликой тоске.
А когда проснулся, то почувствовал, будто родился заново. Это была самая трудная ночь в одиночке" (АндриИ 1977, с.15) .
Это фрагмент «Ex Ponto», первоисточник, полный душевной боли и отчаяния, субъективный всплеск горьких эмоций. Период с 1914 по 1917 год обманул все надежды Андрича, уничтожив даже веру в возможность изменений к лучшему. Он чувствовал себя беспредельно одиноким и страдал от мучительной, излечимой лишь течением времени тоски, он видел себя одним из тех, кому выпало родиться обреченно-несчастным. Он метался в темноте, и каждое соприкосновение с действительностью оборачивалось для него страхом.
Несомненна перекличка «Ex Ponto» с более поздней прозой писателя10: Андрич запомнит тюрьму на всю жизнь, более того, она станет одним из символов его творчества.
10 Интересно проследить метаморфозу одного и того же образа: молодой Андрич тоскует по шуму внешнего мира, для него это — «шум жадно-желанной, свободно-далекой жизни» (АндриЬ 1977, с.28), воплощение «преи, как будет видно далее, начнет появляться — то явно, то скрытно — в очень и очень многих последующих произведениях. Недаром же Драгутин Прохаска, один из лучших критиков своего времени, прозорливо заметил: «Андрич всегда будет писать «Ex Ponto», всегда — как изгнанник».
Prohaska 1918, s.52).
Ex Ponto" принес Андричу известность. О нем и его книге заговорили, она наделала много шума. Милош Црнян-ский, Исидора Секулич, Милан Богданович, Драгутин Прохаска, Иво Войнович и многие другие литераторы писали об «Ex Ponto» горячо и страстно. Эта тоненькая книжечка в черной обложке, наполненная медитативно-философской лирикой, — порой немного сумбурной, порой слишком отвлеченной, — оказалась по произведенному ею резонансу своего рода культовым явлением для югославской литературы.
В прозе таким же культовым явлением этого времени можно назвать «Дневник Чарноевича» Милоша Црнянского, — во многом автобиографическую повесть, в которой автор также описывает недавно закончившуюся войну и воспроизводит атмосферу первых послевоенных лет. Андрич смог синтезировать в своей книге все, что пережил и узнал. Тюрьма, ссылка, болезнь, увлечение философией Серена Кьеркего-ра11, «широкий спектр модных философско-религиозных течений того периода, — от космизма и диалектической теологии экспрессионизма, затуманенной таинственностью и мискрасного потерянного вольного мира» (АндриЬ 1977, с.28) — позднего Андрича страшат и пугают «музыка и восклицания», ибо «трубы новых времен», как видит он через годы опыта, грозят человеку апокалипсисом.
11 Нико Бартулович, известный литератор и театральный деятель того времени, товарищ Андрича по сплит-скому заключению, вспоминал впоследствии, что книга Кьеркегора «Или-или» была «единственной, которую ему разрешено было взять с собой» (Karaulac 1980, s. 112). И хотя позднее Андрич, вообще не любивший прямых литературных сопоставлений, отрицал связь «Ex Ponto» с идеями датского философа, по-нашему мнению, влияние последних трудно переоценить. Оно не сводится к использованию одних и тех же поэтических фигур, его можно почувствовать на более глубоком уровне, — в понимании и объяснении жизни как страдания и оттицизмом индийской философии, до русской религиозной мыслиот интуитивизма Анри Бергсона и множества прочих созидательных и разрушительных идей эпохи до темпераментного динамизма футуристов" (Палавестра 1979, с.404), — словом, тот многообразный духовно-интеллектуальный климат предреволюционной эпохи, когда Андрич формировался как писатель. Атмосфера, насквозь пронизанная страхом перед реальностью, представлявшаяся даже самым великим умам того времени преддверием апокалипсиса, закатом европейской цивилизации, — все это на первый взгляд сложное и эклектичное многоцветие гармонично преобразовалось в историю человека, пытающегося отыскать смысл в постигшем его жизненном несчастье. Это была история нового времени, трепещущеблизкая и важная для всякого, кто пережил хаос войны и разрушение прежней жизни, — для людей потерянного поколения.
Молодой, едва известный до войны литератор пережил за время тяжелых военных лет собственную трагедию. Он находился в тюрьме. Предоставленный себе самому. он. размышляя о жизни, создал собственную философию и написал книгу, — тоже о себе самом. Однако ему присуща та незау-рядная сила, что помогает подняться над собственной личностью, приглушить свои громкие стоны, удержать горькие. слезы и заговорить голосом человека, который сквозь собственную боль видит всеобщее человеческое страдание, который в загадке своей страдальческой участи ищет смысл жизни вообще" (Богданови]п 1919, сс. 68−69), -так справедливо характеризует «Ex Ponto» в своей реценчаярия, безрадостной надежды и непоправимого одиночества. В философии Кьеркегора Андрич нашел родственные мотивы, которые, как семена, упали на благодатную почву меланхолии. зии Милан Богданович, подчеркивая общественно-социальный характер той личной драмы, которая отражена в книге.
В центре внимания Андрича оказывается «Человек Страдающий», человек, который однажды вдруг осознал, что в этой жизни нет и не может быть счастья, и потерял покой, столкнувшись со множеством неразрешимых проблем и вопросов, вызванных этой мыслью. Отражая субъективно-личностные переживания, состояния и настроения, Андрич возводит свое понимание происходящего до философской модели мировосприятия. В этом он был истинным сыном своего времени: его вполне можно отнести к тем поэтам, — какими, например, являются Драготин Кетте, Йосиф Мурн-Александров, Владислав Петкович-Дис или Тин Уевич, — которые с различной степенью активности участвуя в событиях внешнего мира, тем не менее остаются духовно независимыми и объяснение личностных противоречий ищут в запутанных лабиринтах человеческой натуры, что приводит их к еще большему одиночеству и саморефлексии.
Тематическое, идейное и композиционное единство «Ех Ponto» осуществляется через образ главного героя. Он практически лишен конкретики: нельзя сказать, как выглядит герой, чем он занимается, где живет и т. п. (впрочем, кое-какие детали очевидны — ему двадцать три года, он поэт, он болен — может быть, неизлечимо! — и одинок). Молодому Андричу не нужна и не важна бытовая конкретность .• Его привлекает, так сказать, модель человека вообще, что, впрочем, никак не говорит о том, что поэт абстрагирует действительность. Возможно, он намеренно лишает своего героя бытовых реалий — с целью приблизить его читателю, чтобы каждый в той или иной мере увидел в книге .свое отражение, воспроизводящее те или иные собственные переживания.
Согласно такой модели героем «Ex Ponto» становится, по сути, «лишний» человек — изгнанник-одиночка, потерявший ориентиры, смысл и цель жизни, утративший связь с обществом, живущий в разладе и с людьми, и с самим собой :
Дни мои проходят впустую. Самые чистые родники души пересохли. Я потерял всякий контакт с теми, кто любит и понимает меня, тот спасительный контакт, что держит и укрепляет нас, что придает нашим делам убежденность и силу, а жизни — смысл.
Я совершенно разбит. Я тону в забвении. Жалость урывает меня. Сам себе я кажусь свечой, которую забыли погасить: всю ночь она освещала пустой алтарь, словно священная жертва глухого времени, а к утру — сгорела.
Человеку приходится тяжелее всего. Когда он чувствует жалость к самому себе" (АндриЬ. 1977, с.31).
Физиологическое ощущение усталости, бессилия, апатии и медленного угасания тела, о котором Андрич упоминает практически на каждой странице, естественно вытекает из душевного дисбаланса, состоящего из целой гаммы переживаний — от всплесков яростного гнева до приступов черной тоски. Личный дискомфорт основан на осознании нарушения гармоничности в отношениях с внешним миром. Человек не может понять других людей, а они, в свою очередь, не понимают его. Таким образом, человек обречен жить в камере собственного одиночества, — он тяготится им, оно мучит его, но в то же время, как ни парадоксально, он им дорожит и охраняет его, — такова главная драма героя «Ех Ponto».
Связь героя с обществом и его членами, а вернее, -отсутствие таковой связи становится основным принципиальным постулатом сборника. Поэт, как его видит Андрич, не просто не может, он не хочет устанавливать связи понимания, обрывая любые попытки контакта, видя в окружающем его социуме только зло, порок и несчастье12:
Сегодня я опять был вынужден ходить и разговаривать с разными людьми. О, эти «разные люди, что всегда без устали готовы жадными пальцами ворошить белье моей жизни !
О, сколько раз я так возвращался домой — выбитый из колеи, раздраженный пустой болтовней и любопытными взглядами, с разбитым сердцем и тоскующей душой, не верящий ни в любовь, ни в дружбу, ни в какие другие человеческие чувства!
О, эти «разный люди», с которыми в действительности меня ничего не связывает!
И’всякий’раз, в тишине комнаты, перед сном, — одна и та же мысль: а ведь могло быть и без этого" (АндриЪ. 1977, с.51).
Отвращение именно к социальной организации, называемой обществом, становится одним из ведущих лейтмотивов сборника, отвращение, однако, не столь простое и однозначное. Это отнюдь не революционно-нигилистическое от.
12 По-видимому, Андрич здесь в какой-то развивает мысли Кьеркегора, видевшего в поэте священно-жертвенную страдальческую фигуру, чьи муки питают других людей: «Что такое поэт? — Несчастный, переживающий тяжкие душевные мукивопли и стоны превращаются на его устах в дивную музыку. Его участь можно сравнить с участью людей, которых заживо сжигали в медном быке Фалариса.
И люди толпятся вокруг поэта, повторяя: «Пой, пой еще!» — иначе говоря пусть душа твоя терзается муками, лишь бы вопль, исходящий из твоих уст, по-прежнему волновал и услаждал нас своей дивной гармонией" (Киркегор 1994, с 15). рицание всех накопленных ценностей и традиций, которое было так свойственно другим югославским экспрессионистам, — это чувство психологически куда более сложное и неоднородное. С одной стороны, оно питается смущением и неуверенностью в себе, психологической скованностью, перерастающей в страх, с другой — негодующе-обличительным, бичующим протестом. Андрич очень конкретно и четко описывает эту детскую боязнь (герой вспоминает, как семилетним мальчиком «в поисках редкого цветка примулы забрел за берег и потерял из виду дом» (Андрип 1977, с.59)), которая таится в глубине души взрослого человека, — по сути, комплекс неполноценности, естественно порождающий «ощущение ужасной растерянности и страха», «чувство потерянности и тоски»: «как если бы тебя заперли в узкой тесной каморке и кажется, что сейчас задохнешься» (Андри11 1977, с.59). Чувствуя (или, быть может, воображая и придумывая свою неспособность соответствовать традиционным нормам и критериям общества, признаваясь самому себе в собственной слабости, он в то же время бросается в наступление, инстинктивно выбирая лучшую форму защиты — обвинение и упрек.
Однако, андричевский герой тем не менее не в силах полностью порвать с окружающим миром, уйти из социума, отказавшись от его жизни, от его ценностей. Отворачиваясь от контактов с обществом, он очень хорошо осознает свое коренное родство с ним, открывая в себе те же пороки и недостатки, что царят вокруг. Именно здесь, в этом осознании берет свое начало важный и значимый для понимания «Ex Ponto» мотив раскаяния и покаяния:
Куда только меня не заносило!
Куда только не устремлялись мои желания, сколько раз я оступался и падал, грешил — словом и делом! Как же я скажу об этом вам, если моя собственная память старается позабыть это! Гордыня носила меня, словно ветер. Замкнутым, надменным гостем жизни был я" (АндриЬ 1977, с.10) .
Одним из самых ярких примеров тягостных и запутанных отношений героя «Ex Ponto» становятся его эротические переживания. Эта пленка чувственно-сексуальных фантазий очень тонка и прозрачна, но тем не менее весьма значима. Женщины привлекают его и волнуют своей недоступной загадочностью. В то же время в их восприятии и оценке чувствуется влияние библейской притчи о первородном грехе. Женщина, как воспринимает ее Андрич в «Ex Ponto», — это в основе своей существо, дарующее мужчине блаженство, но одновременно и приносящее страдание, причиняющее мучение, налагающее проклятие. Человек осознает всю пагубность женских чар, но не может устоять, на поддавшись им. Смятенно-страстные, романтически-отвлеченные монологи-размышления иногда переходят в описание конкретно-непосредственного, живого контакта героя с противоположным полом, приобретая яркую реалистичность наглядного примера. Однако, и в этом случае образ женщины остается скорее абстрактно-размытым, символическим, — автор словно бы переходит от нежной Евы к зловещей Лилит, полумистической роковой разрушительнице душ, женщины с тайно угадываемыми чертами ведьмы. Ангел на деле оборачивается Сатаной.
На протяжении всего творчества Андрич будет исследовать феномен женщины, однако его взгляды практически не подвергнутся никаким изменениям: большинство женских образов в принципе лишено той психологической динамичности и обоснованности, которая является одной из отличительных особенностей таланта писателя. Женщину. По его мнению, невозможно разгадать, ее можно лишь пережить, как стихийное бедствие. Или — не пережить. Пожалуй, единственную гармонию, которую действительно ощущает герой Андрича, единственную радость и умиротворение ему приносит общение с природой. В природе он чувствует не только равновесие и спокойствие. Но и могучий потенциал здоровых жизненных сил. Только в природе герой «Ех Ponto» черпает положительную энергетику, облегчающую его раздраженные чувства. Эта природная сила бессознательна, но такое отсутствие рефлексии — лишь на благо смятенной душе, хотя бы на время отдыхающей от зуда бесконечного иссушающего самоанализа. Описание природы у Андрича по своему звучанию сродни гимну — это осанна светлому, вдохновенному и неиспорченному людским вмешательством божьему миру:
Здравствуй, веснапотаенная, исцеляющаятвои ветерки умягчают мою рану. Не знаю, удастся ли мне пережить тебя хоть на малый срок, но слава тому, кто дал мне тебя увидеть.
Посмотри, — одинокий и больной, я распахиваю настежь свое окно и оно сверкает на солнце флажком, поднятым моей душой в час веселья.
И что значит черная мысль человека на солнечном свете?
Эй! Эй! Ветер, надежда моя мартовская!
Невозможно при жизни потерять что-то такое, чего бы не смогла возвратить одна весна, и человек не может быть постоянно несчастлив, пока Бог дает его душе лекарство забвения и земля каждый год принимает новый облик.
Здравствуй, весна — неразгаданная, всесильнаяты отогреваешь души и берега, так что сладострастно бурлят разлившиеся воды, унося нас на волнах светлой радоститомительным ветреным вечером приходишь ты и всю ночь, покуда горят звезды и спят равнодушные горожане, тоскуешь под тополями, а когда рассветет — открываешь влажные глаза, и голосами счастья звенят в небесах выпущенные тобой бесчисленные жаворонки.
Здравствуй, весна! Это ты — в мутных яростных потоках, в людских надеждах, в клейких почках ив, в биении девичьей крови, постигающей законы божьего мира, — это ты. Ave, славься, бессмертная весна! — тебя приветствует тот, кто идет умирать" (АндриЪ. 1977, сс.40−41).
Можно сказать, что для героя «Ex Ponto» в окружающей его действительности преобладают довольно мрачные тона. Человеческое одиночество, чувство потерянности и тоски, смятение и страх перед неизбежными ударами судьбы, трагическое ощущение мимолетности человеческого бытия, ненадежного и ничем не защищенного, восприятие смерти как единственно возможного неизбежного завершения всего сущего, осознание себя как лишнего человека, странника, убегающего от своих ошибок и ошибок других людей, — вот главные составляющие основы мировоззрения героя, мировоззрения, которое, конечно, никак нельзя назвать позитивным. Но в то же время это и не схематически-радикальное мизантропическое отрицание жизни в целом.
Чтобы до конца представить себе мироощущение, передаваемое «Ex Ponto» (т.е. — мироощущение Андрича = мироощущение человека вообще), необходимо определить тип главного героя.
По нашему мнению, этот тип можно было бы назвать пророческим. «Ex Ponto» — это не просто «записанная в дневнике исповедь заключенного, элегическая повесть о молодом беспомощном человеке, который напрасно ищет Ноев ковчег в темных водах захлестнувшего человечество всемирного потопа» (ЦациЬ 1957, с.28), как пишет в своей монографии об Андриче Петар Джаджич. Постепенно отрывочно-мозаичные фрагменты складываются в единую картину (страх, вина и искупление, зло, смерть, положение человека в обществе, тягостные «мистерии души» и проч., — словом, все тематические составляющие сборника связываются и соединяются), и перед читателем словно бы предстает фигура библейского пророка.
Образ несчастного молодого человека, потерявшего жизненные ориентиры и не видящего смысла и цели в окружающем его мире, сливается с образом проповедника, мученика, добровольно принявшего на свои плечи бремя страдания за человечество. Конкретное переживание собственных, личных неудач становится опорной ступенью для абстрактного, космического переживания общечеловеческой трагедии. Можно сказать, что именно в этой особенности первого сборника Андрича отразилась основная тенденция, которой подчинено все его творчество: не просто установить связь абстрактного и конкретного, общеи частночелове-ческого начал, но и показать одухотворенную родственную зависимость этой связи.
Лирический герой «Ex Ponto» — это не тот пророк, что грозит миру разрушением, растлением и распадом, призывая стать на путь истинный. Книга в целом не носит апокалиптического характера, ибо апокалипсис, по мысли поэта, уже произошел: рухнула опора человеческой души, и в ней воцарился хаос. Герой Андрича — своего рода «постпророк», Иеремия, уже оплакавший свой Иерусалим, похоронивший свою прошлую жизнь и сейчас справляющий по ней печальную тризну.
Этот мотив «омертвения» весьма ясно прослеживается в книге: непосредственно-личный (самоанализ) или опосредованно-обобщенный (описание событий, происходящих извне). Когда умирает человеческая душа, с нею умирает весь мир:
Перед самыми сумерками сне перестал. И над лесами встала тишина и белое влажное спокойствие глубокого, глубокого снега. Смертно-белый и непроходимый, он превратил сосны в мраморные часовни и занес все тропинки.
Куда ты пойдешь, Елена?
Безмолвно и глухо. (Тяжко ступать по позднему снегу.).
Не видно ни неба, ни обессилевшего солнца. Померкли краски. Умолкли звуки. Несказанно тихо, бело, сонно. И если далеко в лесу под снегом хрустнет ветка, кажется, будто у самого большого дерева разорвалось сердце.
Куда ты пойдешь, Елена?
Снег этих лесов леденит дыхание, остужает кровь, сединой убеляет дорогу. Это похороны всех следов и воспоминаний. Утомленные ноги, озябшие покрасневшие руки. Снег покрыл летние могилы, — саван живым и мертвым.
Елена, Елена!" (АндриЬ 1977, сс.16−17).
Религиозная направленность «Ex Ponto» отмечалась практически всеми исследователями (Dzadzic 1977, Buric 1977, Палавестра 1979, Вуковип 1994, Crnkovic 1995), хотя они не пытались определить тип главного героя сборника. Андрич не первый развивал в своей лирике религиозные мотивы: такая традиция присутствует в югославской литературе, хотя она и не слишком сильна. В частности, увлекавшийся словенским модерном Андрич не мог не читать «Отче наш» Ивана Цанкара из его новелла «Слуга Ерней и его право», — один из лучших образцов жанра молитвы: «Отче наш, иже еси на небесех. ищу правду твою, на которой ты утвердил мир! Что ты изрек, от того не можешь отречьсячто написал, того не сотрешь. Отче наш, иже еси на небесех. бескрайне ты милостив, подай нищему милостынюбескрайне ты праведен, воздай труженику по трудам его! Одари раба, что мучим голодом и жаждой, -накорми и напои его правдой! Отче наш, иже еси на небесех. не вводи нас во искушение. не вводи во искушение раба твоего, ибо он стар и немощенутешь его, ибо он изнемог и ослаб от печали! Отче наш, иже еси на небесех.» о с!:е1а 1969, 3.211). Кроме того, религиозная тематика встречается и в лирике современников Андрича, — например, хорватских католических позтов-экспрессионистов Данко Анджелиновича (1891−1964), Д. Судеты (1903;1927), Н. Шопа, а также в ряде стихотворений Тина Уевича, написанных в период 19 141 917 годов: «Ежедневная молитва», «Тюремная молитва», «Блаженное утро». Уевича, как и Цанкара, сближает с Анд-ричем форма непосредственного обращения к богу как единственно мыслимой инстанции справедливости. Помимо этого, контакт «Человек — Бог» у обоих поэтов носит интимно-родственный характер. Однако стихотворения Уевича в большей степени наполнены страстью, нежели смиренно-меланхолическая медитация Андрича. В своих молитвах Уе-вич порывист, горяч, экспрессивен и максималистичен, иногда они звучат прямым обвинением и протестом. Уевичсловно возроптавший Иов (недаром этот библейский персонаж упоминается в его стихотворении «Блаженное утро»). Вот, например, отрывок из «Тюремной молитвы»:
Бескрайний Боже, ты, что на синем небосводе рассыпаешь золото и серебро ночных звезд, слышишь ли, как на грязной земле шепчет отчаянную молитву несчастный узник?. сколько раз из этой черной ямы я воздымал к небу полные гнева руки, сколько раз, лежа на колючей соломе, высмеивал ненавистные поповские гимны!
Я готов, чтобы ворон истерзал мою грудь, чтобы свирепый ястреб выклевал мои глаза, я готов погибнуть в бою, я готов даже сгнить в этой тюрьме, -пусть! пусть! — лишь бы меня услышал Бог!
Легкие, почки и печень, кости, нервы и кожу я готов сжечь в огне пламенного ветра, я готов возложить на алтарь, под жертвенный нож. о Всевышний, пусть перед твоим живым курсив автора — О.Б.) сыном засияет лампада твоей милости." г1а1: па кп^да 1970, бб.376−377).
В’чешской литературе этого времени влияние библейской стилистики и христианских мотивов заметно в творчестве Станислава Костки Неймана (1875−1947; сборники «Тридцать песен времен разрушения» 1918, «Новые песни» 1918) и Йозефа Горы (1891−1945; сборники «Стихотворения» 1915, «Дерево в цвету» 1920), а позднее — Франтишека Га-ласа (1901;1949; сборники «Сепия» 1927, «Петух пугает смерть» 1930), Франтишека Грубина (сборники «Пропето вдали» 1933, «Бедная, но прекрасная» 1935), Владислава Ванчуры («Пекарь Ян Маргоуль»). Обратившись к русской литературе, мы увидим возвышенные религиозно-мистические искания «Светлого Града» в поэзии С. А. Есенина (сборники «Голубень 1918, «Преображение» 1918, «Сельский часослов» 1918) и Н. А. Клюева (сборники «Песнослов» 1919, «Медный кит» 1919). Таким образом, можно сказать, что война, принесшая с собой безмерные страдания, явилась причиной повсеместного обращения к Библии.
Связь «Ex Ponto» с традиционной христианской литературой вряд ли можно подвергнуть сомнению (эту связь подчеркнул уже Милош Црнянский в 1919 году, сразу же после публикации сборника, в одной из первых появившихся рецензий: «В его боли чувствуется предшествие Голгофы (курсив наш — О.В.), его страдание нарисовано красками старых икон (курсив наш — О.Б.)» (Crnjanski 1919, s.368)), хотя, например, в статье Т. Ф. Семеновой «Турциз-мы в художественном мышлении и языке Иво Андрича» (Семенова 1992, с.32) высказывается мысль о том, что сборник написан под влиянием Корана, в частности — мистической эсхатологии пророка Мухаммада. Уважая такую точку зрения, мы тем не менее никак не можем с ней согласиться и аргументы в ее пользу кажутся нам малоубедительными. Во-первых, в лексиконе книги мы не встретим ни одного тур-цизма. Во-вторых, хотя Андрич и вырос в среде сосуществования многих религиозных конфессий (при доминировании ислама), он тем не менее не мог осознавать мусульманство так, как осознавал католицизм, — как впитанную с молоком матери, кровно родную веру, влияние которой проявляется мощным подсознательным потоком. В-третьих, Библия была чуть ли не единственной официально разрешенной книгой в тюрьме. В-четвертых, в ссылке единственную компанию Анд-ричу составлял приходской священник овчаревской церкви фра Алоизий Перчинлич, человек доброго и мягкого нрава, несомненно, беседовавший со своим подопечным не церков-но-религиозные душеспасительные темы (кстати, именно с помощью фра Алоизия Андрич впервые близко познакомился с уникальным сообществом боснийских католических священников и монахов, — впоследствии эти встречи и знакомства станут основой для целого цикла рассказов).
Андрич никогда дословно не цитирует Библию, скорее она является своеобразным претекстом (термин заимствован у И. П. Смирнова — Смирнов 1995, с.57), который в переработанном и переосмысленном виде используется писателем для создания посттекста, развивающего индивидуальные картины и образы уже на ином уровне. Однако. Внимательнее вчитываясь в текст «Ex Ponto», можно найти немало библейских параллелей и аллюзий как в плане выражения (лексико-семантические соответствия), так и в плане содержания (мотивы и ситуации). Наиболее близко в этом смысле сборник стоит к Псалтири, а также Книге пророка Исаии, Книге пророка Иеремии, Плачу Иеремии, Книге Иова, Книге Екклесиаста, Притчам Соломона, — то есть тем частям Ветхого Завета, что отличаются философской лиричностью и повышенной эмоциональностью. Сравним, например, несколько фрагментов:
Ex Ponto" Передо мной сидел.
Библия.
Восстал Господь на.
Судия. суд — и стоит, чтобы судить народы (Ис.3,13).
Размер его был больше.
Так говорит Господь: «Небо — престол Мой, а чем расстояние от земли до неба. земля — подножие ног Моих» (Ис.бб, 1). всякую силу. сила его превосходила.
Вседержитель! Мы не постигаем его. Он велик силою, судом и полнотою правосудия (Иов 36,23). .а в очах его, что были О, Господи! Очи глубже океана и огромнее Твои не к истине ли обнебес, — видел я. бесращены? (Иер.5,3) крайнее поле синей неумолимой истины.
Андри1п 1977, с. 60) Развивая терминологию И. П. Смирнова (Смирнов 1995, с.65), можно сказать, что в данном случае происходит по-ложительная реализация претекста: интегрируя множество различных элементов, Андрич в принципе следует за библейскими установками, так же стремясь создать символ силы, могущества и справедливости, сосредоточенных в фигуре Бога. Однако, претекст может реализовываться и отри-цательно, при этом становится очевидной смысловая оппозиция. Так, например, «Утренняя молитва» намеренно противопоставлена библейскому претексту, ибо Андрич просит у бога укрепления не в положительных, но в отрицательных качествах. Точнее говоря, этот фрагмент выстроен более сложно, по принципу «Положительное — Отрицательное — Положительное»: посттекст то смыкается с претекстом, то противоречит ему, то вновь к нему примыкает: «Ex Ponto» Библия.
Утренняя молитва. Открыл Иов уста.
О, Боже, немилосердный создасвои и проклял день тель, Ты, что ежедневной засвой (Иов, 3,1). Рей будишь меня на мучения дня, — прости меня и будь милостив ко мне: ибо вот, — я возроптал.
Дай мне в этот день каменное сердце, которое не знает сострадания, которого не коснется никакая слабость и не тронут ничьи удары.
Дай мне в этот день твердую высокомерную душу, чтобы никто не увидел ни моей минутной нежности, ни моей вечной боли.
Боже, не отвергай молитвы многострадального гордого.
Душа моя истаевает от скорби: укрепи меня по слову Твоему. Удали от меня путь лжи, и закон Твой даруй мне. Приклони сердце мое к откровениям Твоим, а не к корысти. Отврати очи мои, чтобы не видеть суетыживотвори меня на пути Твоем. Услышь, Господи, молитву мою и внемли воплю грешника (АндриИ 1977, с.72). моему. (Пет.118, 2829,36−37- 38,13) В большинстве случаев положительная реализация пре-текста происходит все-таки в плане содержания: Андрич очень широко и разнообразно использует библейские мотивы и ситуации, перефразируя их соответственно своим установкам, в результате чего и формируется пророческий тип главного героя. Старший (Библия) и младший («Ex Ponto») тексты образуют как бы пару, где претекст является темой, а посттекст — ремой. Так, например, следуя за библейской традицией, Андрич награждает своего героя темным, страшным и мучительным даром пророчества вне зависимости от желания последнего — волею неба, предопределением судьбы. Герой «Ex Ponto» оказывается избранным точно так же, как, скажем. Пророк Иеремия, — самим фактом своего рождения.
Безусловно, посттекст не является точной копией пре-текста: в отличие от Библии, Андрич ставит акцент на невозможности достичь счастья, которая печатью проклятия лежит на его герое. Кроме того, тексты порой не совпадают по своей стилистической окрашенности: устрашающе-грозная тональность Библии звучит иначе, — «на несколько тонов ниже», — чем трагически-возвышенные мотивы андри-чевской лирики. Совпадение происходит на уровне исходной позиции, условий, в которые поставлены как герой Библии, так и герой «Ex Ponto». Воля Бога (Библия) или Рока (Андрич), — на данном этапе творчества для писателя они представляют собой единую силу, — в обоих случаях принимает характер неотвратимого испытания (важно отметить, что это, пожалуй первое обращение Андрича к проблеме трагической и неизбежной роли рока и фатума в человеческой жизни, — эту мысль он будет в дальнейшем постоянно развивать в своих рассказах). Много званых — но мало избранных, и кого Господь любит, того и наказует.
Андрич недаром подчеркивает эту избранность, которую порой можно принять за наказание или даже проклятие. Она является одним из отличительных признаков пророческого дара, которым наделен герой. Он действительно «не от мира сего», он обречен воспринимать окружающую его действительность иначе, нежели все прочие люди, — острее и мучительнее, с кошмарами и физическими страданиями:
Всегда, всю жизнь ночи были для меня проклятием. Внутри меня рождались чудеса и метался хаос. Я обуздывал самые могучие страсти, сражался в боях, терпел поражения и прославлял победы мою кровь пили полуночные тени — духи великих походов. Я то решал бесчисленные загадки жизни, то безжалостно сталкивал явные противоречия.
А между тем там, во внешнем мире, эти ночи быликак божий дар: темные летние, чья чернота щедро озарена лунным светом, и ясные зимние, со звездами, словно слезы" (АндриЪ. 1977, с. 33).
Говоря словами Священной Книги: «Я взволнован от того, что слышуя смущен от того, что вижу. Сердце мое трепещетотрадная ночь моя превратилась в ужас для меня» (Ис.21,3−4). Мрачная тоска, несущая страдания боль и ощущения непосредственной угрозы своему существованию, с одной стороны, и космически-светлое чувство «отчаянной силы. смелости слабых, мудрости одиноких, гордости обиженных» (АндриЬ 1977, с.30), с другой стороны, тем не менее отнюдь не составляют дилеммы. Рисуя себя изгнанником, который всегда, даже в минуты самых больших откровений, стремится бежать прочь от людей, физически, словно тайную рану, переживая выпавший ему на долю остракизм, Андрич, — как ни парадоксально, в то же время чувствует определенного рода ответственность за людей, придающую его персонажу, — несмотря на внешнюю рефлективную бездеятельность, — черты своеобразного защитника «униженных и оскорбленных», которые, в известном смысле, так же можно отнести к признакам пророческого характера, стремящегося объять своей покровительственной силой как можно больше число людей.
Да, герой Андрича предпочитает не вмешиваться в окружающую его жизнь, предпочитая оставаться в роли наблюдателя, — холодновато-отстраненного, сдержанного и, казалось бы, даже равнодушного. Однако впечатление внешней надменной незаинтересованности обманчиво. Андрича живо притягивают и страстно волнуют и окружающий мир, и люди, в нем обитающие. Недаром же он так часто думает о том, как отзовется действительность на его исчезновение, сосредотачиваясь не на самом факте смерти, но именно на том впечатлении, какое она произведет на людей:
Когда разнесется слух о моей смерти, на мгновение растревожатся кварталы одноэтажных домишек с палисадниками. И на улицы, где промелькнуло мое детство, еще раз выйдет моя память, только теперь уже в рассказах перепуганной черни.
Тягостное волнение наполнит эти дома и живущие в них спокойные мирные души.
Хлебнувшие на своем веку всякого горя и примирившиеся с его неизбежной необходимостью старухи покачают головами, а молодые матери стиснут руки, подумав о судьбе своих сыновей.
В голосах женщин задрожит плач, а мужчины будут говорить отрывисто и сухо, скрывая свои чувства.
Те, кто лучше других знал несчастного, шепотом (чтобы не услышали младшие) будут рассказывать о его судьбе, а детям, уловившим два-три слова, представятся зловещие светлые далимальчики побледнеют и глаза их станут задумчивыми, а девочки убегут в свои чисто выбеленные комнатки и заплачут, спрятав лица в платочках" (Андри1″ 1 1977, сс.12−13).
Да, герою «Ex Ponto» люди нужны и важны, во многом, может быть, в качестве аудитории. Подобно Моисею в пустыне, он может сердиться на свою паству, негодовать на нее, ругать и обличать, но конечная цель этих обличений, обусловленная все-таки любовью, а не ненавистью, — сострадательное стремление помочь, чувство сопричастной ответственности за судьбу мира людей. Назидательный тон очень часто пробивается в монологах Андрича, и наставление — одна из излюбленных его форм. Его отнюдь не смущает абстрагированная теоретичность затрагиваемых вопросов, он с вдохновением решает самые запутанные философские проблемы.
Интерпретация библейского претекста зачастую приводит к тому, что одно лишь высказывание становится для автора поводом к тому, что обширной вариации. Так, например, фраза из Псалтири «Уповай на Господа и делай доброживи на земле и храни истину» (Пет.36,3) у Андрича обрастает самостоятельным текстом, словно остовплотью:
Так тяжело жить, так коротка жизнь, — и половина этой тяжелой короткой жизни уходит у нас на ненависть и взаимное непонимание.
Ах, погасите ненависть! Люди нужны друг другу, и никак, никак невозможно прожить без прощения.
Живите и боритесь, кто как может, молитесь Богу и любите всю природу. Но только большую часть любви, внимания и соучастия оставьте людям, убогим братьям своим, чья жизнь — словно неверный отблеск огня между двух бесконечностей (курсив наш — О.Б.).
Любите людей, помогайте им чаще и всегда жалейте их, ибо нет ни одного человека, который никому не был бы нужен" (Андрий 1977, сс.31−32).
Кроме того, как и предполагает образ пророка, герой «Ex Ponto» не может обойти своим вниманием и словом не только настоящее, но и будущее. И здесь Андрич также следует библейской ветхозаветной традиции: жизнь грядущих поколений рисуется им в светло-возвышенных, радостно-утопических красках. Тон повествования — приглушенный трагизм с долей слегка экзальтированного пафоса. Настоящее темно и уныло, — это так, — но зато будущее воздаст за эти темноту и уныние. Пусть не дети и внуки, но правнуки наверняка войдут в Царствие Небесное, — такова вера человека «Ex Ponto». Библейский претекст: «Прежнее время умалило землю Завулонову и землю Неффалимовуно последующее возвеличит приморский путь, Заиорданскую страну, Галилею языческую. Народ, ходящий во тьме, увидит свет великийна живущих в стране тени смертной свет воссияет. Ты умножишь народ, увеличишь радость его. Он будет веселиться пред Тобою, как веселятся во время жатвы при разделе добычи» (Ис.9,1−3).
Будущее! — поколение радости, я вижу, как недостойно и греховно мое стремление жить в красоте и славе вашей свободы.
Будет так:
Ваша жизнь принесет изобилие и счастье, словно жатва и плод осени, а наша пройдет в мучениях и заботах, словно трудный весенний сев.
Ваша жизнь будет вашим забвением.
Только в невольных слезах ваших жен, в порывах юношей, мечтах девушек, смелых песнях и речах ваших поэтов промелькнет, быть может, минутное воспоминание об отцах ваших, чья жизнь была коротка, а боль огромна. Только лучшие из вас почувствуют, быть может, похожее на вздох ветра бесконечное сопереживание умолкнувших мертвых жизней, что жили и умерли за тебя, Будущее!" (АндриЪ. 1977, с. 19) .
Более чем четверть века спустя в знаменитом романе «Мост на Дрине» умудренный годами Андрич, анализируя человека, историю и бытие с точки зрения уже переваливших за половину жизненных лет и накопившегося опыта, несколько последних глав посвятил молодости того поколения, к которому принадлежал сам, прочертив таким образов своеобразную двойную перспективу: зрелый Андрич вспоминает и характеризует Андрича молодого (читай — героя «Ех Ponto»). То есть: настоящее размышляет о прошлом, которое (прошлое) некогда мечтало о нем, настоящем (или же, по представлению этого прошлого, — будущем):
Были и будут еще над городом летние ночи, и роскошные созвездия, и луна, но не было до сих пор и, бог знает, будут ли когда-либо еще молодые люди с такими мыслями и чувствами (курсив наш — О.Б.) проводить ночи на капии13 в таких беседах? Это было поколение восставших ангелов, в то время еще обладавших всей силой, всеми чувствами ангелов и пламенной гордоствю восставших (курсив наш — О.Б.). То, чего прежние люди разных рас, стран и эпох добивались на протяжении целого ряда поколений и достигли наконец в результате многовековых усилий, ценой жизни и огромных жертв, являлось для молодого поколения случайным наследством и опасным даром судьбы... Трудно придумать более опасный подход к жизни и более верный путь к выдающимся подвигам или верному краху. Только самые упорные и сильные из них с фанатизмом факиров по-настоящему отдавались бурной деятельности и.
13 Здесь: площадка на мосту (сербскохорв.). сгорали в ней, как маленькие мушки, чтобы затем сверстники прославили их как мучеников и святых." (Андрич 1956, сс.254−255) .
В этой тираде уже явственно ощущается некоторая возрастная горечь сетований на ничему, кроме самой жизни, не поддающееся неразумие (скорее — неопытность) молодости (на что указывает уже одна только удивленнонедоуменная фраза «Как бы это ни казало невероятно, дело.
•. обстояло именно так" (Андрич 1956, с.255)) и, может быть, даже несколько избыточный (возрастной же) критицизм, не переходящий, впрочем, в старческое брюзжание. Но в данный момент нам важно не это.
Существенно здесь то, какое определение дает Андрич своей ушедшей молодости, своему тоскующему герою из раннего творчества. Определение, оставшееся, — неважно, интуитивно или осмысленно, — верным и неизменным, от «Ех Ponto» к «Мосту на Дрине»: «Это поколение восставших ангелов» .
Ни на минуту не забывая того, что данное определение высказано зрелым мужчиной и зрелым писателем, чьи этические и эстетические представления претерпели определенные закономерные изменения, обусловленные все тем же временем, принимая, далее, во внимание тот факт, что приведенная выше цитата характеризует поколение довоенное (Андрич конкретно называет дату — год 1913;й), которому еще только предстоит пройти кровавый путь от над.
14 меннои гордыни к униженному смирению, мы тем не менее.
14 Сербский критик Велибор Глигорич пишет по этому поводу следующее: «Как писатель и художник Андрич формировался в смутные времена демонстраций и восстаний и принадлежал к тому литературному поколению, которое с огромной страстностью и полной самоотдачей решало проблемы экзистенции, смысла жизни, жизненного процесса, человеческой судьбы. В душе .того поколения горело гамлетовское беспокойство, его точила мысль о том, что существует великая неразрешенная тайна взаимоотношений между небом и землей, можем 'с уверенностью подтвердить: герой «Ex Ponto» — человек этого поколения. Восставший ангел. Или — бунтующий пророк.
Это очень сложный, неоднозначный, противоречивый и в то же время основополагающий момент в понимании той концепции, которую Андрич создает в «Ex Ponto"% отношения, точнее, взаимоотношения человека и Бога. С одной стороны, мировоззрение и мироощущение лирического героя, казалось бы, не вызывает сомнений: всеми своими чертами, мыслями и чувствами он подтверждает создаваемый автором пророческий идеал. В своих утопических грезах герой проповедует на земле Царство Божие. Он призывает любить малых мира сего. Он ненавидит надменность, высокомерие и гордыню власть имущих. Более того, он с недоуменной неприязнью (напрямую, впрочем, не обличая и не отрицая) смотрит на официально-ортодоксальную церковь и ее представителей, видя в них библейских фарисеев, существующих в своем замкнутом мирке и намеренно уклоняющихся от тягот, забот и страданий живой жизни.
Однажды.я провел день с двумя иезуитами. Странные люди, обладающие некой, лишь им присущей манерой любезности, которая немного противна. Меня поразила их общительность и оживленность. Они сводят беседу в одну узко индифферентную сферу, строго ее ограничивают и уже тогда с внешне абсолютно полной свободой смеются, шутят и развлекаются, так что невольно забываешься и расслабляешься, как всегда происходит в искреннем и теплом разговоре, пока внезапно один жест, один взгляд или одна пауза тайна, касающаяся самого человека, который выброшен в океан существования, вынужден плыть в самую неспокойную погоду и сталкиваться со страданиями, бедами и несчастьями. В переживаниях этой генерации жизнь чрезвычайно многогранна: радость и печаль, свет и тьма, полет и трагедия" (ГлигориЬ 1962, с.229). не воскресят в тебе какого-то смутно-неприятного ощущения" (Андрип 1977, с.48).
Таким образом Андрич положительно реализует библейский претекст, согласно своим взглядам и в пределах своей поэтической системы развивая и интерпретируя мысль пророка Исаии: «Горе тем, которые мудры в своих глазах и разумны пред самим собою» (Ис.5,21). Спокойный, грустно-умиротворенный тон фрагмента, нейтральный лексический состав и отсутствие какой бы то ни было экспрессивности в данном случае создают эффект «обратного усиления». Андрич использует мысль претекста, воплощая ее противоположными первоисточнику стилистическими средствами: внешняя бесстрастность здесь лишь подчеркивает негативное отношение к увиденному.
Осознавая порочность человеческой натуры — чувств, мыслей и поступков — герой «Ex Ponto» тем не менее не пытается противопоставить себя этой порочности, обелить и выделить свой внутренний мир, превратить его в некий идеал, к которому надо стремиться, кумир, которому следует поклоняться. С болью осознавая принадлежность к неизлечимо-греховному человечеству, он искренен в самобичевании раскаяния. Свою, весьма, впрочем, расплывчатую, абстрактную, «теоретическую», не разъясненную до конца греховность (комплекс первородного греха?) он рассматривает не в сопоставлении с добродетелями или грехами других людей, но на фоне обращения к религиозным символам чистоты и непорочности: такое противопоставление позволяет Андричу судить своего героя только высшим, божеским судом, изначально направленным на снисхождение и прощение. Мир отворачивается, но Бог принимает:
Я, грешник, человек соблазнов этого мира, плен страстей и сомнений, — я держу у себя на столе икону Божьей Матери: Mater Redemptoris a Sassoferato. Затуманен взгляд ее, вспоминающий о днях мирной радости, и распятие еще не бросило тени своей на лицо ее, лишь предсказание лежит на нем, словно прозрачное покрывало задумчивого предчувствия на лицах девушек.
И пока я пишу мятежные строчки, ее печальные, загадочные глаза с нежной укоризной смотрят на страницу" (АндриЬ. 1977, с. 76) .
Это единственное во всем тексте «Ex Ponto» обращение к конкретной христианско-католической святыне. Упоминание Богородицы совершенно нехарактерно для лирического героя книги, корни миропонимания которого уходят Ветхий Завет, — однако, как видим, не без отзвуков Еван гелия.).
Наконец, — это, может быть, самое главное, — герой Андрича торжественно признает законную и закономерную власть бога над собственной жизнью. Эта власть основыва ется на патриархально-интимной, кровнородственной, точнее — отцовско-сыновней связи с Богом, который на основании такой связи становится выражением надежды, утешения и спасения, избавления от всяческих бед земного бытия. Стихотворные фрагменты такого рода организованы особым образом: в них наиболее хорошо заметна явная рит мизованность текста, которая в других случая может проявляться отрывочно и непоследовательно. Фраза, как правило, .состоит из трех метрически уравновешенных частей. Бросается в глаза намеренное использование однотипных синтаксических конструкций: такие повторы не дают стихо творению «выбиваться» из строго очерченных рамок, делая его стройным и «твердым», лишая рыхлости и расплывчатости. Очень часто Андрич использует форму диалога. Увеличивающую гибкость и пластичность стиха. Стилистический фон обычно нейтрален, однако поэтика фрагмента в целом направлена на то, чтобы воплотить возвышенный и печальный разговор человека и Бога:
Жизнь длинна и мучительна, как вынесу я ее, когда найдут на меня усталость и желание смерти?
Приклони голову к плечу друга, засевай поле и корми детей своих. Потерпи, — и жизнь кончится.
Год долог и скуден, как миную я его, когда наступят горькие месяцы?
Вспомни, что было хуже и что будет лучше, и стерпигоды бегут быстро.
Месяц длинен и труден, как проживу я его, когда навалятся на меня дни бесконечных забот?
Месяцы сменяют друг друга, уносятся быстро, а с ними и хлопоты.
День долог и сер, как выдержу я его, когда изнемогут тело мое и дух мой?
Дни текут быстро. Потерпи. Придет радость и исчезнет боль .
Часы долги и печальны, как одолею я их, когда принесут они страх и тоску?
Быстро летит времятрудись и забывай, будешь спокойно спать и радостно пробуждаться.
Мгновения долги и тяжки, кто выдержит их, когда настигнут черные мысли и раскаяние?
Что ж, моли Бога, сын (курсив наш — О.Б.), и пусть в злую минуту даст он тебе утешение" (Андрип 1977, сс.5 455) .
Данный фрагмент можно определить как своеобразное продолжение предыдущего примера. Если вопросы в диалоге явно принадлежат лирическому герою — сыну, — то ответы вряд ли относятся к человеку, — они наполнены той мудростью и пониманием, какими обладает существо высшего порядка. Кажется, будто завуалированно и зашифрованно в стихотворении проступают черты той самой Богородицы, которую Андрич описывал ранее.
В чем же все-таки заключается вышеуказанное (с.65) противоречие? По сути — в самом определении. Восставший ангел. Бунтующий пророк. В сущности, ангелы должны верно служить, а не восставать, иначе им недолго и обратиться в демонов. Пророки обязаны смиренно нести свой крест, не ропща на его тяжесть, — «ибо иго мое благо, и бремя мое легко». Андричу же, или его герою (на момент написания «Ex Ponto» разделить автора и персонажа еще весьма сложно, настолько тесно связаны они между собой) порой словно не хватает веры в изначальную мудрость мироустройства. Он не может, подобно иезуитам-фарисеям жить исключительно в шорах будничности, его боль разрастается не только до всечеловеческих, но почти до всекосмических масштабов, реагируя на малейшее негативное изменение в мире. Ему не хватает веры, как бы ни старался он утверждать обратное, в изначальное милосердие Божие, а кроме того, — не хватает веры в собственные силы, надломленные борьбой, тяготами и лишениями, — недаром его рефлективные метания порой отзываются упреком. Герой книги чувствует Бога, но ему, помимо этого, нужно еще его увидеть, чего не удается. Именно поэтому лирика сборника, наполненная самыми разными чувствами и эмоциями, — от печали и тоски до протеста и жаркого гнева, — никогда не отзывается смирением. Пророк не может успокоиться, пока не познает своего Бога.
В сточных канавках журчит вода, проходят ночные часы. Мне кажется, будто я погребен под огромными холмами влажной тьмы. Моя полусонная мысль утомлена, меня измучили твои бесконечные явления.
В длинном черном плаще. мрачным коридором Ты идешь к моим дверям, и на Твоем лице. выражение. горькой жалости. Тихо и спокойно ступаешь Ты, держа в левой руке подрагивающую свечу, правой прикрывая ее от ветра.
Так всякий раз я смотрю, как Ты движешься, освещая путь к моим дверям, и полутемным коридором проходишь мимо, никогда не переступая моего порога. Вся душа моя замирает от сострадания и дрожит, словно свеча в Твоих ладонях, но Ты не можешь ни дойти до меня, ни вернуться ко мне, только вечно шагаешь в темноте коридора" (АндриЬ. 1977, с.54) .
Несмотря на достаточно конкретизированное описание, образ Бога скорее является символом, на который каждый читатель накладывает собственные ассоциации. На то, что герою является именно Бог, а не человек, указывает уже аналогичное библейскому написание местоимения ты с прописной буквы. Вполне возможно, что Андрич описывает Христа, — не случайно он акцентирует внимание на одежде, руках, ладонях, походке, наконец, — «лице жертвы», признаках, присущих скорее Сыну Божию, нежели самому Богу.
Завершающим штрихом в этой картине взаимоотношений человека и Бога становится эпилог «Ex Ponto», — символическое объяснение позиций обеих сторон, которое подводит итоги одной книги и дает начало следующему, уже несколько иному этапу творчества:
Много бываешь один и долго молчишь, сын мой, околдован ты снами и истомлен путями духа. Стан твой сгорблен и 'лицо бледно, сурово сдвинуты брови, и голос, -словно скрип тюремных дверей. Выйди в летний день, сын мой!
Что увидел ты летним днем, сын мой?
Увидел я, что могуча земля и небо несокрушимо, а человек слаб и краток век его.
Что увидел ты, сын мой, летним днем?
Увидел я, что любовь коротка, а голод вечен.
Что увидел ты, сын мой, летним днем?
Увидел я, что тяжела жизнь эта, — причудливая череда грехов и несчастий, — и что жить — значит приобщать обман к обману.
Хочешь ли заснуть, сын мой?
Нет, отец, я иду жить" (АндриИ 1977, с.81).
Бог в данном фрагменте, как впрочем и /большинстве других случаев, представлен несколько обезличенно, аморфно. Можно даже сказать, что роль, отведенная ему, заключается в том, чтобы помочь определиться говорящему с ним человеку. Его функция — наблюдательно-созерцательная, и то спокойствие, которым звучат его слова, предполагает некое усталое знание, точнее, предзнание складывающейся ситуации. Бог знает мир куда лучше своего заблудшего сына, и — увы! — он ничем не может ему помочь в мучительных исканиях, только предложить избавиться от них, призвать к себе. Но в том-то и дело, что герой Андрича отказывается от такого предложения, отказывается вопреки всем библейским канонам! Перечислив все горькие жизненные невзгоды и недостатки, бунтующий пророк «Ex Ponto» в конечном итоге выбирает бури земли, а не спокойствие неба. Этот, по определению Карло Остоича «дезертир из божьего царства» (ОстоиЬ 1962, с.161), любя Бога, все-таки выбирает людей, ибо любит их так же, а, может быть, даже сильнее.
Да, Андрич любит человека и жалеет его. Жалеет, ибо сам — человек. Его герой — не отдельно взятая величина, но частичка целого — огромного мира, переполненного страданиями и трагедиями. Андрич редко признается в своей любви, но она присутствует — это большое, глубокое и искреннее чувство, которое, вопреки всем препятствиям, заставляет упрямо верить в лучшее.
Таким образом, можно сказать, что даже в этот, непростой и тяжелый для писателя период «великого отчаяния» он в лице героя «Ex Ponto», — бунтующего пророка, -пишет .о жизни не как мыслитель-философ, отстраняющийся от ежедневного существования людей, чтобы получше разглядеть и описать его мельчайшие детали, но как мыслительпоэт, стремящийся как можно глубже войти в поток жизни, как можно сильнее его прочувствовать. Нисколько не обманываясь в достоинствах человеческого бытия (несмотря на явный неоромантический пафос и заметные экс-прессионистическо-космические влияния книга тем не менее написано достаточно «трезво») и осознавая все его недостатки, значительно перевешивающие эти, порой весьма сомнительные, достоинства, герой Андрича все же принимает жизнь. Такой выбор в пользу жизни подтверждает мысль о том, что даже на этапе вышеупомянутого молодого «великого отчаяния» и «мировой скорби» писатель видел в человеке гуманистически целеустремленное и духовно не сломленное существо.
Бытие, каких бы мучений и лишений оно ни стоило, все-таки побеждает сладкое забвение небытия, преодолевая его заманчивые искушения, — так в конечном итоге утверждает Иво Андрич.
Было бы однако неверно рассматривать ранний период творчества Андрича и анализировать его концепцию человека на этом периоде, ограничившись только лишь первым сборником, как это делают некоторые югославские ученые-«андричеведы» (Petrov 1968, Milanovic 1977, Marinkovic 1984), не сказав хотя бы несколько слов о второй книге стихов, вышедшей в свет двумя годами позже — о «Смятениях» .
Если появление «Ex Ponto» сопровождалось шумными похвалами критики и бурным успехом у читательской аудитории, то реакция на публикацию «Смятений» была спокойно-скромной. Вот что по этому поводу пишет Радован Вучко-вич: «После „Ex Ponto“, сорвавшего лавры признаний у растревоженного войной поколения, а также после рассказа „Путь Алии Джерзелеза“, который своей совершенной артистической композицией вызвал не меньшее радостное удивление, сборник лирической прозы „Смятения“ вынужденно должен был оказаться в своеобразном „вакууме“ со стороны критики. Кажется, будто она не знала, что нового можно сказать об этой книге, так как два года назад все вроде бы было уже сказано» (Vuckovic 1974, s.121) .
Действительно, дело обстояло именно так. Современная Андричу критика словно бы немного растерялась, встав в тупик: повторяться в уже высказанных по поводу «Ех Ponto» похвалах было бы глупо, а для более глубокого литературоведческого анализа был необходим определенный временной промежуток. Более того, среди вежливых похвал и сомнительно-положительных15 оценок, вреди мнений, прямо рассматривавших «Смятения» только лишь в качестве продолжения «Ex Ponto"16, встречались также и откровенно негативные выпады17.
И хотя признано, что «Смятения» точно определили характер литературных устремлений своего времени, в критических работах, посвященных этой книге, осталось неразъясненным, что же значили «Смятения» как свидетельство душевного перелома, духовного катарсиса, до основания сотрясшего все существо отчаявшегося разочарованного человека, который от «смятений века» повернулся к «смятениям света», чтобы наконец-то отыскать прибежище в искусстве. Остался в стороне истинный смысл стоического возвышения героя Андрича «над победами», его горький.
15 Например, Р. Парежанина: «Смятения» нельзя назвать определяющим произведением г. Андрича, однако это, без всякого сомнения, наиболее концептуально широкая и стилистически грамотная его книга" (Парежанин 1921, с.633).
16 Велибор Глигорич, например, писал так: «После „Ex Ponto“ Андрич опубликовал следующий сборник, названный им „Смятения“. Его можно считать дополнением к „Ex Ponto“, приложением к нему. В „Смятениях“ уже меньше того компактного поэтического единства, которое отличает „Ex Ponto“, меньше интимных переживаний, меньше лирического огня и непосредственной субъективной исповеди» (ГлигориЬ 1962, с.206).
17 Наибольшей резкостью в отрицании художественной ценности «Смятений» отличался Густав Крклец. Неудачу Андрича он видел в том, что те «переживания дня, которые фрагментарно собраны в сборнике, не выношены в глубинах души поэта», так что «Смятения» = это своего рода «малые лирические репортажи» (цит.по: Vuckovic 1974, ss.122−123). гимн, обращающий победителя в побежденного, — своеобразная модернистская интерпретация библейского мифа о Давиде, который, по мысли писателя, вдруг в минуту победных ликований внезапно почувствовал, как «мощный горький озноб проснулся в нем, объял все его существо, выступив слезами на глазах» (АндриЪ. 1977, с.100). «Смятения», как справедливо отмечает Павле Блажек (Blazek 1981, s.418), — в отношении литературно-художественной эволюции писателя — это книга распутья, объединившая в набросках «Дети», «Рассказ из Японии», «Погребальная песнь» те ростки, из которых впоследствии будет развиваться мастерство Андрича как новеллиста и романиста, мастерство, во всех периодах и видоизменениях стремящееся уловить связь между смятениями века и смятениями дня, никогда не теряя из вида далекие силуэты родных берегов.
Безусловно, полностью отделить «Смятения» от «Ех Ponto» было бы ошибочно и неправильно. Эти книги связаны идейно, тематически, художественно, эмоционально. Но, признавая эту связь, нельзя забывать и о временном промежутке, о тех двух годах, что их разделяют. Этого времени недостаточно, чтобы художник мог измениться коренным образом, но хватит для того, чтобы он сумел сделать определенный, пусть на первый взгляд и не слишком заметный шаг в своем творческом развитии.
Самое большое и главное отличие между двумя этими книгами заключается в том, что «Смятения», несмотря на название, в отличие от «Ex Ponto», производят впечатле- ¦ ние куда более значительной устойчивости, уравновешенности, уверенности и спокойствия. Можно сказать так: автор «Ex Ponto» — это человек переживающий душевный кризис, человек больной/ автор «Смятений» — человек, благополучно этот кризис переживший, человек выздоравливающий. В «Ex Ponto» Андрич переживает период «великого отчаяния», в «Смятениях» он осмысляет его, в результате чего акценты неизбежно расставляются по-разному.
Начать с того, что «Ex Ponto» и «Смятения» композиционно выстроены различно. Да, основной архитектонический принцип не меняется: обе книги представляют собой сборники философско-медитативной фрагментарной поэтической прозы, объединенной субъективно-произвольным замыслом автора. Но, в отличие от «Ex Ponto», «Смятения» в композиционном отношении оформлены куда более четко.
Три части Смятений аккуратно и точно разделяются по трем тематическим планам, что само по себе облегчает, смягчает и успокаивает восприятие эмоционально перенасыщенной лирики, тогда как в «Ex Ponto», также композиционно формально разделенном на три части, тематически материал сливается в единое целое. Один тематический пласт вторгается в другой/ первый мотив сменяется вторым, третьим, а четвертый вновь возвращается к первому/ временное деление неустойчиво и зыбко: будущее сменяет прошлое, прошлое наплывает на настоящее и т. д., и т. п. Это дополняет и усиливает картину душевного хаоса, создаваемую периодически целенаправленно повторяющимися мотивами отчаяния и безнадежности.
Определенное различие между книгами прослеживается и в тематическом отношении. Первая часть «Смятений» -«Смятения века» — это определенно выраженная религиозно-субъективная лирика, посвященная все тем же самым актуальным и философско-значимым для Андрича вопросам отношений человека с Богом. Герой остается прежним — это пророк «Ex Ponto», однако определение бунтующий к нему уже вряд ли можно применить полностью. Мучительные, раздирающие душу противоречия «Ex Ponto» закончились, Анд-рич «Смятений» полностью осознает и принимает свою предназначенность и избранность. Да, он знает, насколько тяжел и страшен своей нестандартностью и неординарностью этот путь, но он смирился с такой участью. Исчезла самая тяжкая для человека свобода — свобода выбора, поэтому даже самое стоическое самоотречение представляется не столь уж трудным:
В детстве моем избрал Ты меня м назначил мне идти Твоим путем. Мне не исполнилось еще и четырех лет, когда я увидел сон: с иконы спустился ко мне святитель, бледный, и, словно покойник, усыпанный цветами, он передал мне распятие, которое стало для него слишком тяжелым.
И ничего другого Ты не дал мне выбрать.
Тебе посвятила меня мать моя в минуты тоски, в один из тех часов, когда неоткуда ждать помощи и когда закрыты все двери, кроме Твоих врат.
Видел ли хоть кто-нибудь, чтобы ребенок ступил на дорогу жизни вот так, — с крестом мученичества и бременем великих обетов? Но Ты благословил меня на это и, приняв облик сурового, редко смеющегося отца, строго обозначил мой путь.
И разве мог я быть счастлив?.
Это Ты отлучал меня от света, как отлучают от груди годовалого младенца: главное, чтобы вкус был горек. Это Ты, о грозный, ставил преградой свою невидимую руку между мной и внешним миром, чтобы потом, одинокого и всеми покинутого, окружить меня своей причиняющей боль и освящающей любовью" (Андрип 1977, сс.87−88).
На том стою я, и не могу иначе" - таков теперь девиз андричевского героя. Как и в «Ex Ponto», он по-прежнему осознает человеческую хрупкость и мимолетность бытия, однако такая преходящесть окружающего мира, частицей которого чувствует себя герой «Смятений», не приводит его в уныние и отчаяние, ибо то бессмертие Бога, какое он ощущает во всем, что его окружает, компенсирует смертность физической оболочки и наполняет его силой спокойствия и твердой непоколебимостью веры. «Смятения века» — лирика почти полностью абстрагированная, и это придает ей характер торжественного религиозного гимна, догматизированной проповеди. Только смягчающее воздействие романтического преклонения и сентиментального умиления перед осмысленностью и одухотворенностью окружающей действительности позволяет Андричу удержаться в области поэзии и не впасть в сухую философскую схоластику:
Бог излучает свой свет из всякой сотворенной вещи и всякой шевелящейся твари.
Одинокий валун на отмели окружен ореолом его дыханияутром и вечером фиолетовым флюидом нагревает его сияние невидимого солнца.
Он — словно теплое дыхание всего сущего.
Он не слышит часов, что разбивают и раскалывают время на осколки минут, он не видит ни дня, ни ночи, он не замечает перемен мира.
Он — словно спокойный свет и великая тишина, в которой слышится одинокий, призывающий его на помощь голос молитвы.
Он умеет так молчать, что порой кажется, будто его вовсе нет.
А он — мирное сердце всех атомов" (Андри11 1977, с.91) .
Две другие части «Смятений» -«Смятение дня» и «Берега» можно охарактеризовать как лирические зарисовки окружающего поэта мира. В отличие от «Ex Ponto», здесь мы не найдем даже малейшего намека на контакт с окружающими людьми. Те самые люди, то общество, которые так раздражали и одновременно так волновали поэта в первой книге, забирая все его внутренние силы, в «Смятениях» просто отсутствуют. Такое отсутствие раздражителей и обуславливает тот спокойно-повествовательный тон, каким отличается лирика «Смятений». Контакт с природой смягчает и «обезболивает» душевно-эмоциональные переживания. Экспрессия «Смятений» более пластично^и органична. Именно в «Смятениях» Андрич находит свой авторско-художественный метод и останавливается на нем: философско-лирическое размышление станет его любимой формой, которая с годами будет все более и более совершенствоваться в последующих многочисленных эссе и зарисовках. Идейно-тематические мотивы «Смятений», видоизменяясь в процессе творческой эволюции, встречаются и легко угадываются в гораздо более поздних произведениях Андрича, особенно в книге «Знаки вдоль дороги», завершающем энциклопедически-всеобъемлющем творении писателя.
Таким образом, человек, как его видит Иво Андрич на раннем этапе своего творчества, представляет собой определенный литературно-художественный тип особого рода.
В это время писателя интересует преимущественно лишь собственная субъективная экзистенция, он описывает исключительно субъективно-личностные переживания переживания, впечатления, ощущения и мысли. Отталкиваясь от собственных философско-психологических установок, человек, в понимании автора «Ex Ponto» и «Смятений», может, при желании, выходить на контакт с внешним миром, однако восприятие этого мира никак не влияет на его изначально сформировавшееся мировоззрение. Схематически данную концепцию можно 'выразить в двусторонне замкнутой формуле: «Человек» — «Субъективное Я».
Героем Андрича является социальный изгой, почти полностью (по собственной воле) лишенный общения с социумом. Общественные язвы в его понимании сливаются с порочностью, греховностью человеческой природы, свои же собственные несчастья он при таком подходе невольно рассматривает как заслуженные, но непомерно великие, не соответствующие в полной степени мере прегрешения. Остро переживая личные беды, он распространяет их на окружающий мир, делает законом мироустройства. Неоромантическое ощущение «мировой скорби» и «великого страдания» главенствуют в восприятии героя первых андричевских сборников. Участь изгнанника-одиночки, — «страдалца, самотника jадне душе», — из которой проистекает сознание собственной богоизбранности, завершает концепцию человека на раннем периоде творчества писателя. Бог определяется им как сущность и смысл человеческого бытия. «Ex Ponto» наполнен библейскими ветхозаветными аллюзиямив «Смятениях» заметно усиливается пантеистическое восприятие божества. Религиозность (в христианско-католической версии все-таки) становится на первых порах основой философско-концептуального восприятия человеческой сущности, хотя неправильно было бы рассматривать «Ex Ponto» исключительно как интерпретацию Библии. Последняя скорее является отправной точкой, стимулом для построения индивидуально-авторской философской концепции, которая с помощью ветхозаветных мотивов исследует «болезни души» современного человека. Главным принципом художественного воплощения этой концепции становится имплицитность самосознания, направленного на как можно более полное погружение в глубины субъективного «Я».
Весьма важным, кроме того, представляется факт того огромного значения, которым обладают «Ex Ponto» и «Смятения» в творческом развитии Андрича. Невозможно анализировать наследие писателя, не принимая во внимание два этих первых сборника. Пусть не все, но большинство последующих мотивов, образов и идей заложены именно в ранней лирике. Это как бы зародыш дальнейшего творчества. Сквозной мотив тюрьмы. Красной нитью в той или иной форме проходящий буквально через все произведения Андрича, роль фатального предопределения в человеческой жизни, удел художника в современном ему обществе и истории, полутаинственная нераскрытость женских образов, мастерский стиль поздней эссеистики и мучительные размышления о проблеме художественного слова, — все это и многое, многое другое уходит своими корнями в тонкую, нервную, недооцененную ткань двух первых книг. И абсолютно справедливо заметил по этому поводу проницательный Петар Джад-жич, подчеркивая^раннего и позднего творчества писателя: «Эти страницы. открывают нам ту прочную неразрывную.
85 связь, которая существует между современными темами «Ех Ponto» и мифами далекой истории. Демон глубокого прошлого развился из эмбриона того маленького дьявола, какого Андрич отыскал в собственных страданиях и предельно откровенно описал в «Ex Ponto» (Llaynh 1957, с.21).
Первые сборники Андрича, в особенности «Ex Ponto» как произведения, испытавшие определенное влияние экспрессионизма, отличаются нервной дисгармонией и духовным диссонансом. Лирический герой видит мир в столкновении контрастов, в преувеличенной резкости изломанных линий. Жизнь воспринимается им в знаменательном для экспрессионизма аспекте взвихренного движения, рожденного не только стремительным ритмом современной цивилизации, но и ощущением перелома истории, чувством трагической зависимости личности от социального бытия. Андрич с удивительной силой переживает сосуществование в природе и обществе живого и мертвого, его вдохновляет трагизм их взаимных переходов и столкновений.
ГЛАВА 2. РАССКАЗЫ: ЧЕЛОВЕК КАК «ЛИЧНОСТЬ ПО ОТНОШЕНИЮ К ДРУГОЙ ЛИЧНОСТИ».
2.1. РАССКАЗЫ ИВО АНДРИЧА В КОНТЕКСТЕ ЮЖНОСЛАВЯНСКОЙ ПРОЗЫ: РАЗВИТИЕ ТРАДИЦИЙ И НОВАТОРСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ СИСТЕМЫ.
С 1920 года, после публикации первого рассказа Иво Андрича — «Путь Алии Джерзелеза» — начинается следующий этап в творческой эволюции писателя: период рассказа и новеллы. Андрич полностью отходит от формы субъективно-лирической прозы «Ex Ponto» и «Смятений"1 и все двадцать межвоенных лет посвящает новелле и рассказу, издав за это время три сборника: в 1924, 1931 и 1936 годах. За второй сборник рассказов писателю была присуждена премия Задужбины2 Янко Колара, а перед самой войной, в 193 9 году он был избран членом Сербской Академии науки и искусства. Именно в этот период оттачивается его мастерство рассказчика и складывается система общих философско-эстетических взглядов, облеченных в художественную форму малой прозы. Поэтому использование при анализе послевоенных произведений Андрича, — рассказов из сборника 194 8 года и повести «Проклятый двор» 1954 года не должно казаться непоследовательным или негармоничным, так как они полностью отвечают всем логическим характеристикам и критериям системы рассказов, сложившейся на данном этапе .
1 Этот факт отнюдь не означает, что Андрич полностью перестал писать стихи: лирика сопровождала его до конца жизни. Он просто не публиковал этих произведений, превратив их в своего рода «тайный дневник души».
2 Фонд, имущество, пожертвованное или завещанное на благотворительные или культурно-просветительные цели, и учреждения, сооружения, созданные на завещанные средства (сербскохорв.).
Андрич сделал значительный шаг вперед в своем творческом развитии, его искусство расширялось и углублялось, никогда, впрочем, не теряя определенной логической связи с ранними произведениями, обогащаясь новыми творческими решениями и одновременно по-новому используя художественные открытия раннего периода. От небольших зарисовок, лирики, стихотворений в прозе, статей и рецензий до рассказов, повестей и новелл, — так видоизменялось творчество писателя, приобретая черты и характеристики новой художественной общности. Надо сказать, что такой путь — от лирики к прозе, от стихотворения к рассказу был весьма типичен для литературного генерации сверстников Андрича. Подобный творческий виток совершили и другие поэты, например, Милош Црнянский, Мирослав Крлежа (1893−1981) или Велько Петрович (1884−1967). Это означает, что в своем развитии Андрич шел в том же направлении, которым двигалась вся литературная среда того времени: от беспокойной, нервозно-неуравновешенной лирики к широким прозаическим полотнам.
Помимо этого, обращение Андрича к жанру рассказа было обусловлено его усилившимся интересом к историческому прошлому своей родины, к историческим судьбам своего народа. В 1924 году в университете г. Граца он защищает диссертацию — «докторируется» — на тему «Развитие духовной жизни в Боснии под влиянием турецкого владычества», что подчеркивает сформировавшуюся сферу научных и литературных устремлений писателя. Лирика просто не смогла бы полностью отразить те многообразие, яркость и пестроту боснийской жизни, которые хотел воплотить автор в своих произведениях.
Рассказ как литературная форма и жанр к тому времени представлял собой наиболее развитый тип прозы у южных славян, — более чем роман или какой-либо другой жанр. Критик и литературовед Йован Скерлич (187 7−1914) назвал рассказ «национальным жанром сербской литературы» (Скер-ли]-1 1955, с. 2 94). Только после второй мировой войны роман сделал большой шаг в своем развитии (не последнюю роль в этом сыграли и произведения Андрича).
Значительное число рассказов и новелл, которые Анд-рич опубликовал в межвоенное время, а также непосредственно после войны, принесли писателю широкое признание как среди критиков, так и у читательской аудитории. Однако, следует подчеркнуть, что рассказы Андрича печатались вместе с произведениями других южнославянских писателей, развивавших и продолжавших богатую литературную традицию. Андрич был, так сказать, primus inter pares, -первым среди равных.
Его старшими современниками, активно работавшими в 20−30-е годы, были, например, Борисав Станкович (187 61 927) и Исидора Секулич в Сербии, Милан Бегович (187 61 948) и Владимир Назор (1876−1949) в Хорватии, Фран Финжгар (1871−1962) и Алоиз Крайгер в Словении, Элин Пе-лин (1877−1949), Йордан Йовков (1880−1937) и Георгий Райчев (1882−1947) в Болгарии. Их творчество основывается на литературных традициях XIX века. Владимир Назор разрабатывал национально-освободительные мотивы своей лирики на материале славянской истории, мифологии и фольклора (сборники «Славянские легенды» 1990, «Хорватские короли» 1912, поэма «Медведь Брундо»), так что его, как и Франа Финжгара, написавшего исторический роман о походе славян на Византию «Под солнцем свободы» (190 607) можно в определенной степени считать предшественниками Андрича, его литературными учителями.
Многие произведения этих писателей относятся к реалистической этнографической, так называемой «сельской» прозе. «Сельские» рассказы писали Элин Пелин, Йовков (повесть «Жнец», сборники «Последняя радость» 1926, «Вечера в Антимовском постоялом дворе» 1928), Ангел Кара-лайчев (сборники «Сокровище» 1927, «Серебряный сноп» 1935, «Болгарская земля» 1939), Георгий Райчев («Песня о лесе» 1928, «Легенда о деньгах» 1931) и другие болгары.
В Словении это были Финжгар («Хлеб наш насущный» 1911, «Батрачка Анчка» 1913, «Девери» 1927), Франце Бевк (повести «Смерть перед домом» 1924, «Неправда» 1929, «Железная змея» 1932) и Юш Козак, родившийся в том же году, что и Андрич. На творчестве Бевка 20−30-х годов, кроме тог, сказалось воздействие экспрессионизма, что проявилось в изображении им сильных страстей, роковых событий, остром драматизме сюжета (повести «Заблуждения» 1929, «Госпожа Ирма» 1930, «Человек без маски» 1934;35), что также сближает его с Андричем.
К «сельским» и «малогородским» темам обращались и хорватские писатели — Славко Колар (сборники «Есть мы или нас нет» 1933, «Мы за справедливость» 1936, «Пером и бороной» 1938) и Динко Шумунович (последний, как и Иво Чипико, был сербским далматинцем). Корни этого жанра уходят в традицию устного народного предания.
Андрич весьма гармонично включается в ряды «сельских» прозаиков: действие большинства его рассказов происходит в селе или маленьком городе, «касабе». Многие герое его произведений — крестьяне. Впрочем, «сельская» проза, естественная для южнославянских стран, где сельское хозяйство очень долгое время являлось ведущей экономической отраслью, представляет собой лишь одну из частей того широкого потока реалистической литературы, который начинается с Милована Глишича, Франа Левстика и Анте Ковачича. Другая ее часть — городская, или «урбанистическая» проза представлена, например, хорватом Йоси-пом Козарцем, сербом Симой Матавулем или болгарином Антоном Страшимировым. В творчестве Андрича мы можем встретить и такие рассказы, однако в большинстве своем они появляются уже после войны.
Национальная и международная слава Андрича как писателя в целом основывается на его рассказах, новеллах и романах, посвященных жизни Боснии ХУШ-Х1Х веков, а в ряде случаев — еще более глубокому прошлому. Восточный, «ориентальный» колорит его произведений отметила уже Исидора Секулич в 1923 году в одном из первых эссе об Андриче (СекулиИ 1965, сс. 142−143). Однако не только Ан-дрич занимался историческим наследием Боснии. Боснийско-герцеговинская традиция складывалась в Сараеве и Мостаре в течение XIX века, так что Андрич стал наследником и продолжателем .этой традиции.
Первым писателем из Боснии и о Боснии можно назвать Петара Кочича, чьи рассказы регулярно публиковались в течение первых пятнадцати лет XX века (Кочич умер в 1916 году, не дожив и до сорока лет). Как и Андрич, Кочич изображает в своих произведениях страстный темперамент боснийского народа, бедность населения, притесняемого чужими законами, а также простую естественную жизнь людей на лоне природы. Кочич создал ряд рассказов, объединенных образом Симеуна Джака, монастырского служки, который, сидя у котла, где варится ракия, рассказывает приятелям различные истории из прошлого монастыря и собственной жизни: «Из стародавней книги Симеуна Джака», «Притеснение Симеуна Джака», «Истинное притеснение Симеуна Джака», «Поединок Симеуна Джака». Такое построение очень напоминает цикл «монастырских» рассказов Андрича, объединенных не сюжетной линией, а образами главных героев — фра Петара и фра Марко. Кроме того, ситуация в новелле Андрича «У котла» практически повторяет рассказ Кочича «Истинное притеснение Симеуна Джака»: оба произведения завершаются появлением врага — турка, только рассказ Кочича не заканчивается трагическим убийством, как новелла Андрича. Героиня Кочича Мргуда из одноименного рассказа своим огненным темпераментом и несгибаемой целеустремленностью также напоминает женские образы Андрича из рассказов «Времена Аники», «Напасть», «Туловище», «У котла».
Близки Андричу и два его современника — Хамза Хумо и Исак Самоковлия. Первый, урожденный мостарец, мусульманин, в начале первой мировой войны, как и Андрич, был арестован и некоторое время провел в заключении. Он также начал свою литературную карьеру в качестве поэта, а потом перешел к прозе, причем рассказ стал его излюбленным жанром. В большинстве своих произведений Хумо изображает исламский мир Боснии и Герцеговины, где живут хаджии и ходжи, муфтии и аги3, а также простой люд мелких городишек. Хумо рассказывает о мусульманских священниках.
3 Хаджия — паломникходжа — мулла, духовное лицо у мусульманмуфтий — мусульманский духовный сановникara — состоятельный человек, помещик. тем же тоном мягкого, доброго, лирического юмора, каким Андрич повествует о католических монахах-калуджерах. Кроме того, некоторые рассказы Хумо — «Джигит», «Любовь Севдалии», «Восхищение» с произведениями Андрича сближает таинственная атмосфера повышенного эротизма.
Асак Самоковлия писал о жизни еврейского населения Боснии, особенного о его беднейшем слое. Талантливый прозаик и драматург, Самоковлия в своих рассказах весьма конкретен, он не увлекается лирическими и риторическими отступлениями. Некоторые герои произведений Самоковлии в определенной степени напоминают персонажей Андрича. Так, например, нищих попрошаек Рафу и Самуэля из рассказов Самоковлии «Рафин двор» и «Носильщик Самуэль» можно сравнить с героем рассказов Андрича «Снопики» и «Дрова» Иброй Солаком, а образ цыганочки Ханки из наиболее известного одноименного рассказа Самоковлии похож на Гагу из андричевского «Тревожного года» и, одновременно, наложницу Мару из одноименного рассказа.
Боснийская тематика присутствует и в произведениях Хасана Кикича, мусульманина из Посавины, рассказы которого отличает яркая, «экспрессионистическая», порой претенциозная манера выражения и романтической увлечение фольклором.
Близок Андричу Новак Симич, босниец, живший в Загребе: со страниц его автобиографических рассказах перед читателем также встают картины Боснии. Кроме того, с Ан-дричем его роднят мотивы утраченной любви, меланхолическое восприятие действительности, следы восточного фатализма, а также склонность к афоризмам и сентенциям.
В двадцатые годы, когда Андрич только осваивал жанр рассказа и новеллы, в зените творческих сил находился болгарский писатель Элин Пелин (1878−1949). Из его произведений того периода можно выделить рассказ «Искушение», сюжет и образы которого напоминают «монастырские» рассказы Андрича.
Еще один известный болгарский писатель, близкий Анд-ричу, — Йордан Йовков (1880−1937), автор сборника рассказов «Старопланинские легенды», повествующих о временах турецкого господства, о гайдуках и ворах. Композиция, образы героев, изображение событий у Йовкова имеют много общего с рассказами Андрича.
Сельскую" прозу можно встретить и в творчестве младшего современника Андрича Ангела Каралайчева (19 021 972). В частности, рассказ Каралайчева «Татарский хан» вполне мог бы принадлежать перу Андрича, если заменить татар турками. Каралайчев повествует о молодой женщине, которая со своим ребенком спасается от преследования жестокого татарина: вместе с ребенком она бросается в реку и погибает. Согласно легенде, говорит автор, призрак женщины 'с мертвым младенцем на руках можно видеть на месте самоубийства до сих пор. В произведениях Андрича и Каралайчева встречается много подобных духовных общностей. То же самое относится и к творчеству Николая Райнова (1889−1954).
Нужно заметить, что основным оценочным критерием произведений Андрича для современной ему критики в 2030;е годы стал как раз региональный подход: в нем нередко видели преимущественно изобразителя отдельного регионально ограниченного сообщества. Он был объявлен лучшим писателем Боснии: «Типичный художник типичной Боснии: модернист, он изображает наших мусульман так, как не удавалось еще ни одному писателю. Его интересует турецкий колорит Боснии. С помощью фольклора ему удалось представить классические типы боснийских мусульман. Пестрое разнообразие множества людей, уклад жизни и обычаи старого боснийского населения он изображает лучше и.
V / интереснее других" (Vuckovic 1974, б.156).
В самом деле, изменение реалий налицо. Вспомним пространственно-временную абстракцию раннего творчества, -от нее не осталось и следа. В отличие от Андрича-поэта, Андрич-прозаик не просто конкретен, он предельно конкретен. Мы можем исчерпывающим образом обозначить все ориентиры художественного мира его рассказов и новелл.
Во-первых, это строго организованное замкнутое пространство: Босния и Боснийская Краина — Травник, Выше-град, Сараево и множество мелких местечек, городишек и сел, раскиданных по этому пространству. Во-вторых, это лишенные всякой двусмысленности и неопределенности временные параметры: либо недавнее историческое прошлое, перетекающеее в далекое историческое прошлое, которое, в свою очередь, основывается на исторической легенде, -либо современность (справедливости ради следует отметить. Что «чистосовременные» рассказы Андрича не составляют и пятой части его малой прозы), которая зачастую весьма органично и пластично превращается на глазах читателя в историческое прошлое или историческую легенду. Иначе говоря, в большинстве рассказов и новелл описывается Босния девятнадцатого, восемнадцатого, семнадцатого. четырнадцатого и других веков. В-третьих, это проистекающие из пространственно-временной организации конкретные реалии: общественно-политическая формация (Оттоманская империя или Австро-Венгерское государство), этнический срез общества (сосуществование на единой территории сербов, 'хорват, мусульман, турок, евреев, цыган, разделенных преимущественно вероисповеданием — православием или католичеством, мусульманством или иудейством), и, — что не менее важно, — ментальность этого балканского феномена, мировосприятие, мировоззрение, философия как общества в целом, так и человека в отдельности.
И еще одно важное обстоятельство, тесно связанное с вышеизложенным: меняется модель художественного образа. Лирический герой «Ex Ponto» и «Смятений» уже не соответствует конкретной реальности художественного мира рассказов Андрича, его сменяет конкретный художественный персонаж. Повествование от первого лица замещается повествованием от третьего лица.
В принципе, изменения весьма кардинальные. Становится понятно удивление Исидоры Секулич, в 1923 году писавшей о нескольких только что опубликованных произведениях Андрича: «Иногда трудно поверить., что Андрич-прозаик и тонкий, сентиментальный, религиозный автор книг „Ex Ponto“ и „Смятения“ — одно и то же лицо» (Секу-лиЕ 1965, с.143).
Однако, историко-географический и временно-пространственный (хронотоп) факторы — это не единственная метаморфоза, которая происходила в художественно системе Андрича. Это лишь звено в той цепочке изменений, которые трансформировали всю изобразительную систему.
Еще более значимым фактором является смещение акцентов мировосприятия и мироотражения.
На раннем этапе творчества художественной философией молодого поэта была религия, трагический теизм, наиболее адекватно отвечающий субъективно-идеалистическим исканиям лирического героя, В прозе же проблема веры или вероисповедания сохраняется во многих произведениях, но имеет скорее социально-прагматический, нежели мировоззренческий характер. Иными словами, не религия является основой нравственных взглядов и эстетического отношения человека к действительности, не в религии (взаимоотношениях человека и Бога) необходимо искать ответ на причины человеческих проблем и трагедий. Художественную философию писателя на данный период можно определить как мифологическую. На нее справедливо указывают многие «андри-чеведы»: Палавестра 1965, ПервиЬ 1962, Козз1уп 1989, Zivojnovic 1997, Муниф 1997 и др.
После. «поэтического» периода. Андрич теряет веру в абсолютное. Он понял, что место и значение зла в мире намного сильнее и весомее места и значения добра. Андрич разочаровался в трансцендентном, осознав, что человек находится один на один со своей трагической судьбойбудучи осужден на непрестанное стремление к радости, счастью и добру, он не может одолеть преград на пути к осуществлению своих желаний. Неуравновешенность, любовные смятения, болезни инстинктов и тяга к злодейству раздирают его личность, и за всем этим стоит беспричинное зло, которому не видно конца" (Иеремий 19 62, с.12), — так немного резко, но, в принципе, ярко и выпукло характеризует философию рассказов Андрича Драган М. Еремич.
Отталкиваясь от этого определения, можно сказать, что эти неуравновешенность, любовный «зуд», болезненные инстинкты и тяга к преступлению, о которых пишет Еремич и которые изначально заложены в природе как индивидуального, так и коллективного бессознательного, своим происхождением восходят к тем мифологическим правременам, от каких остались лишь легенды и предания. Религия, по Анд-ричу этого периода, не может ни обуздать страстей, ни облегчить страхов. Мифология также не может объяснить причин страстей и страхов, но она и не обязана этого делать, ибо ее главная задача — постулировать их изначальное существование.
Не случайно поэтому, что так много образов Андрича проецируются на мифологическую основу: в Мустафе Мадьяре угадывается проклятие Каина, пролившего безвинную кровь, путь Алии Джерзелеза (наряду с аллюзиями из боснийского фольклора) напоминает о странствиях Одиссея, а повесть «Времена Аники» прямо-таки наводнена мифологическими ассоциациями (судьба Михаило напоминает об участи Ореста, гонимого Эринниями мщения, Крстиница — это Клитемнестра, с помощью любовника зарезавшая собственного мужа, Аника же — более сложный синкретический образ, вмещающий в себя и миф о Елене Прекрасной, из-за которой разгорелась Троянская война, и миф о Вавилонской блуднице, и миф о праженщине Лилит, носительнице изначального зла, губительнице всех мужчин) и т. д. Не случайно поэтому, что многие из этих рассказов и новелл, помимо ярко выраженного трагического характера, имеют еще и кровавую развязку греческой трагедии: для мифологии это нормально и закономерно.
Боснийский литературовед Райко Петров Ного справедливо, тонко и наблюдательно отмечает мифологичность как основу историзма Андрича: «У Андрича люди из народа каждую минуту переживают свою связь с историей. Особенно остро они чувствуют ее в тяжелые времена. Эта история соткана из снов, мифов и легендг песен и преданий (курсив наш — О.Б.). Именно такая, — в форме „праслова“ и „прасознания“ предков, — она дает этим людям спасительную силу и возможность ориентироваться, познавать мир и спокойно переносить разнообразнейшие несчастья, которыми так изобильна наша земля. В наших постоянных переселениях и разделениях (курсив автора — О.Б.). нас поддерживает эта духовная вертикаль» (Петров 1981, с.221).
Итак, именно мифологическая связь лежит в основе взаимоотношений рассказов Андрича и устного народного творчества, та связь, о которой столь часто упоминают исследователи (КолевйъГ 1981, НедиТГ 1962, Cтojaнчeвйh 1981, Бован 1981, Кириллова 1992, Глибо 1992, Popovic 1995): миф и легенда как основа рассказа, новелла как интерпретация мифа. Нельзя не вспомнить и слова Томаса Манна, современника Андрича, творчество которого тот хорошо знал и чрезвычайно ценил, чье мировоззрение во многом сродни мировоззрению Андрича: «.в типичном всегда есть очень много мифического в том смысле, что типичное, как и всякий миф, — это изначальный образец, изначальная форма жизни, вневременная схема, издревле заданная формула, в которую укладывается осознающая себя жизнь, смутно стремящаяся вновь обрести некогда предначертанные ей приметы» (Манн 1960, с.175).
Было бы важным упущением обойти стороной еще одно изменение в художественной системе писателя — изменение психологический установки мироописания. Да, тонкое психологическое чутье и интуиция всегда были одной из самых важных черт мастерства Андрича как художника слова. Однако психология «Ex Ponto» и «Смятений» — это экспрессионистически оформленный поток самосознания, отражающий внутренний мир лирического героя-индивида, тогда как в малой прозе писателя мы сталкиваемся с реалистически оформленным психологическим обоснованием мифического персонажа-архетипа. И хотя Андрич вряд ли был близко знаком с концепцией К. Г. Юнга, он совершенно осознанно строит свои рассказы на фундаментальных архетипичных мотивах, темах и символах, таких как смерть, зло, война, страх, грех, страсть.
Последняя — страсть — играет особую роль именно в творчестве межвоенного периода. Сексуальное стремление как основа скрытого или явного человеческого беспокойства — мотив не одного рассказа Андрича. Чувственное, в котором сильнее всего сексуальный порыв, имеет у писателя сотни различных форм и может находиться там, где его менее всего ожидаешь найти, например, в душах людей, всю жизнь посвятивших поиску райского блаженства («Смерть в Синановом монастыре»). Страсть может скрываться за самыми невинными обличьями, но она никогда не исчезает. Жестокие картины человеческих страстей разного рода, — особенно сексуальной, — получившие в сборниках «Ex Ponto» и «Смятения» абстрактно-поэтическое выражение, в рассказах.
Андрича складываются в живую, полную тонкого психологического анализа художественную картину.
Андрич — психолог иррационального начала в человеке. Его внимание притягивает все темное, неясное, загадочное, инстинктивное, что таится в самых глубоких, самых сокровенных недрах бессознательного и что толкает людей на противоречивые, нелогичные, зачастую жестокие и отвратительные поступки. Именно с этим иррационализмом связано новое, появившееся как раз в поэтике его рассказов и новелл фантастическое начало, — еще один весьма существенный фактор художественной системы писателя, подразумевающий проникновение в глубины человеческого подсознания. Мистическая окраска характерна и для раннего периода творчества, но там она имела оттенок религиозного транса, религиозной медитации («Ex Ponto») или религиозного экстаза («Смятения»), тогда как Андрич-прозаик с годами все более овладевает изощренным мастерством психологической фантастики. Религия на данном этапе уже не может полностью осветить бесчисленные запутанные лабиринты человеческой души. Человек и Бог словно бы отдалились друг от друга, хотя ни тот, ни этот ни на минуту не забывают о существовании другого.
Особенность психологической фантастики Андрича заключается еще и в том, что писатель никогда не погружается вместе с героем в пучину иллюзий. Персонаж может утонуть в море безумия, но сам Андрич останется стоять на берегу этого моря — трезвым и здравым наблюдателем. Его задача — реалистично описать реальность ирреального. Это свойство проанализировано в одном из многочисленных исследований Предрага Палавестры: «Андрич избрал наиболее тонкую и в то же время наиболее плодотворную форму психологическо-фантастического рассказа. Такая форма дала ему возможность сохранить все особенности традиционного реалистического повествования и вместе с тем перенести центр тяжести с реального на ирреальное. Проникновение в область иррационального позволило автору освоить новый уровень. где смешиваются вымысел и действительность. Писатель убедительно показывает, что в реалистическом рассказе могут сосуществовать вымышленная фантастическая действительность, выраженная снами, одинокими мечтаниями, галлюцинациями и иллюзиями, и историческая реальность, ибо обе они — плод творческой фантазии» (Палавестра 1981, сс.32,30, 31) .
Героям Андрича присуща очень высокая степень интуиции. Персонажи его рассказов могут не понимать друг друга, но они прекрасно друг друга «чувствуют», — происходит своеобразное взаимопроникновение душ. Взгляд с легкостью заменяет слово. В текстах мало диалогов: один из героев как будто уже заранее знает (точнее — предзнает), что чувствует и как в конце концов поступит другой. Особенно это касается отношений мужчины и женщины. Не случайно также столь значительны в прозе писателя сны, видения, кошмары: реальное и ирреальное, по Андричу, идут рука об руку, тесно переплетаясь в человеческой жизни. «Пикник», «Экскурсия», «Панорама», «Сон и явь под Граби-чем», «На другой день после Рождества», «Сон бега Карчи-ча», «Елена, женщина, которой нет», «Отдых на юге», «У врача», — вот лишь некоторые рассказы, в которых сон, видение, галлюцинация представляют собой главный, ключевой элемент произведения.
С 20-х годов мотивы сновидений приобрели особую значимость для многих европейских литератур (в русской литературе примеры таких «важных» снов встречаются еще в произведениях XIX века, — вспомним сны Веры Павловны из романа Н. Г. Чернышевского «Что делать?» или сон Обломова из романа И. И. Гончарова: оба этих произведения были хорошо знакомы Андричу еще со времен сараевской гимназии). Частично это 'происходило под влиянием учения Зигмунда Фрейда. Сон, например, часто использовал в своих произведениях известный хорватский современник Андрича Мирослав Крлежа (1893−1981): «Ходорломор Великий» (1919), «Как доктор Грегор в первый раз встретил черта» (1928). В творчестве хорватской писательницы Иваны Брлич-Мажуранич сну также отводится значительное место.
В Сербии в жанре психологического фантастического рассказа работали Милош Црнянский, опубликовавший в 1922 году рассказ «Сад благословенных женщин», Миодраг Була-тович, Добрица Чосич, Борисав Пекич, Филип Давид и многие другие младшие современники Андрича. Владан Десница (1905;1967), например, написал рассказ «Дельта», в котором главный герой таинственным образом исчезает: сюжет перекликается с новеллой Андрича «Отдых на юге».
Символика и фантастичность присуща прозе хорвата Владимира Назора — «Истарские рассказы» (1913) — в новелле Мирослава Крлежи «Гроссмейстер подлости» (1919), передающей бессилие и разъединенность людей в послевоенном городе, реальность действия подчеркивается полуфантастическим образом продавца смерти.
В 20−30-х годах фантастический рассказ был весьма популярен и в Болгарии. В так называемом «диаболистском» жанре писали Георгий Райчев, Светослав Минков, Владимир Поляков и другие.
Итак, вот четыре «столпа» художественной системы Ан-дрича в его рассказах и новеллах, единое использование которых и составляет новаторство его художественной системы: мифология, история, психология и фантастика. Опираясь 'на них/ он строит свое понимание человека, именно ими обосновывает свою трактовку, именно они заставляют его поднимать и разрешать или не разрешать основные проблемы человеческого бытия и человеческой сущности.
Надо сказать, что эти проблемы философски глобальны и в своей многозначности, многовариантности и неоднородности разрастаются до размеров символа. Поочередно сменяют друг друга проблема страсти/желания, проблема смерти/убийства, проблема ненависти/тюрьмы, проблема страха/беспокойства, проблема красоты/прекрасного. Однако как бы многочисленны они не были, за всеми ними стоит одна главная, вбирающая в себя остальные, словно моревпадающие в него реки. Это проблема познания. Познания жизни. Познания мира.
Мир Андрича подобен тексту на неизвестном языке, и перед каждым из героев его рассказов и новелл стоит задача прочитать этот текст. Это правило практически не имеет исключений. В основном все персонажи раньше или позже ощущают потребность «прочитать» текст, т. е. — выяснить, что же собой представляет окружающий мир.
Герои Андрича мучаются именно из-за того, что не могут до конца постигнуть законов бытия, объяснить ее для себя, расшифровать. В принципе, они по-толстовски ищут.
104 смысл жизни, но их главный вопрос заключается не в том «для чего я живу?», а — «почему моя жизнь и жизнь, меня окружающая, такова, какой я ее вижу^ и в чем ее закон?».
Мир представляет собой «тарабарскую грамоту» для Алии Джерзелеза и Мустафы Мадьяра, фра Петара и красавицы Аники. Герои прозы Андрича различаются тем, что одни из них старательно пытаются читать эту грамоту, тогда как другие не идут дальше осознания своей «читательской бесталанности». Но даже и «усердные читатели» далеко не всегда уверены, правильно ли они поняли текст, в большинстве случаев их также постигают сомнения, колебания и приступы неуверенности. Практически, никому не удается прочитать последнюю страницу.
Человек Андрича стремится «расшифровать» священную тайну бытия. Это загадка без разгадки, вопрос без ответа, но, понимая или не понимая этого, человек Андрича движется вперед в своем упрямом неутолимом желании познать «белый свет». Такая «борьба с жизнью» заканчивается порой трагически, порой комически, порой ничем не заканчивается (не разрешается основной конфликт). Жизнь берет свое, но человек продолжает с ней «бороться»: каждый в своей форме, каждый по-своему, каждый в меру своих сил и способностей.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
.
Вот вам и человек, эта странная загадка". По свидетельству Радомира Радуйкова, близкого приятеля Андрича, писатель почти всегда заканчивал свои истории о человеческих судьбах, характерах и обстоятельствах именно этими словами (Ророу1с 1977, б.126)/ Вот вам и человек, эта странная загадка.
Всю свою долгую жизнь Андрич упорно шел к отгадке тайны человеческого бытия, столь же великой, как и недостижимая загадка легендарного Сфинкса, переходя от максималистического отчаяния молодости к скорбному фаталистическому смирению зрелых лет, а затем — к спокойно-мудрой старческой уверенности в том, что человеку не дано разгадать этой тайны.
Все творчество писателя было посвящено человеку, и слова знаменитой нобелевской речи являются закономерным итогом всей судьбы художника — нет ничего важнее и значимее проблемы человека, на разрешение которой должно быть направлено каждое литературное произведение: «На тысяче различных языков, в самых разных условиях существования, из века в век, начиная с древних патриархальных бесед в хижинах и возле костров и вплоть до произведений современных повествователей, книги которых в эту минуту выходят из типографий в больших мировых центрах, прежде всего слышится рассказ о судьбе человека, о ней без конца и края люди рассказывают людям. Ибо рассказчик и его творение не служат ничему, если тем или иным образом не служат человеку и человечеству (курсив наш — О.Б.)» (Апс1г1с 1962, бэ. 60−61) .
Личность Иво Андрича сложна. Подобно судьбам многих собственных литературных персонажей, его жизнь состоит из двух миров. Внешний мир спокоен, лишен бурных и драматических событий, размерен и логически последователен. «Внешний» Андрич — человек, достигший значительных высот общественного успеха. В довоенной Югославии он сделал политическую карьеру, вершиной которой стал пост одного из первых заместителей министра иностранных дел. После войны не менее блестящих результатов Андрич добился в карьере литературной. «Внешний» Андрич — человек, не замешанный ни в одном из многочисленных и разнообразных скандалов своего бурного времени. «Внешний» Андриччеловек от природы лояльный и разумно-уравновешенный (недаром же умение достигать компромисса считается одним из важнейших и главнейших качеств дипломата). «Внешний» Андрич" это прекрасно эрудированный, однако нисколько не кичащийся своей эрудированностью интеллигент, всю жизнь без устали стремящийся достичь совершенства.
Андрича «внутреннего» постигнуть нелегко. При всех успехах, достижениях и официальных регалиях он, по единодушному признанию современников, оставался простым и любезным собеседником, который, однако, ни с кем не обращался «запанибрата», никому не поверял своих сокровенных мыслей и не открывал интимных чувств, всегда сохраняя определенную дистанцию между собой и окружающими. Отстраненная, уединенная, если не одинокая, замкнутая, если не скрытная, фигура писателя трудно постижима для исследователя. Андрич был чужд богемной жизни, не любил шумных компаний, зная истинную цену празднословию, поэтому воспоминания современников не представляют богатого материала для изучения9. Даже личная корреспонденция Андрича отличается поразительной лаконичностью и сдержанностью — он очень редко делится живыми и яркими впечатлениями, и даже его письма к жене, Милице Бабич, поражают своей суховатой фактографичностью.
Такая ситуация понуждает исследователя обратиться к творческому наследию писателя как к большому, разнообразному, но однородному, единому синкретическому материалу,. в котором наиболее полно отражена неординарная личность художника, что позволяет рассматривать концепцию человека не только саму по себе, но и как наиболее яркое выражение основополагающих начал этой личности.
Если брать во внимание творчество писателя в его единой и неделимой целостности, то в нем можно выделить несколько этапов развития, которые, несмотря на общие, объединяющие это творчество основы, в определенных моментах различаются. Как и всякий художник, Андрич с течением времени пережил естественное изменение своих взглядов, так что концепция человека претерпела заметные метаморфозы, — в зависимости от идей и ценностей, волнующих писателя, в зависимости от задач, которые он перед собой ставил.
9 Приведем несколько примеров подобных воспоминаний о писателе: Велибор Глигорич — «Он — замкнутая, уединенная личность. Свои внутренние эмоции, реакции он не поазывает дажс когда рассержен. По-моему, Андрич очень сдержанный человек" — Драган М. Еремич — «Андрич к каждому человеку, — безразлично, кем бы он ни был и чем бы ни занимался, — относился с одинаковой любезностью и внимательностью, однако его любезность и обходительность никогда не переходила в фамильярность. Неприятно себя в его присутствии мог ощущать лишь тот, кто настойчиво стремился сломать тот барьер, который воздвигался писателем для необходимой спокойной творческой сосредоточенности" — Меша Селимович — «О себе Андрич никогда не говорит или говорит очень редко, когда находится в особенно хорошем расположении духа, но даже и тогда делится лишь некоторыми незначительными событиями своей жизни, рассказывая о них достаточно «стерилизованно» и обобщенно или совершенно неопределенно. Своих личных проблем и переживаний Иво Андрич не поверяет никому. Не любит говорить о себе настолько, что даже скрывает, что читает» (Ророук 1976, 88.38,59,135 136).
На раннем этапе творчества — во время увлечения революционными национально-освободительными идеями боснийской молодежной организации «Млада Босна», а также под влиянием религиозной философии С. Кьеркегора — Андрич обращается к медитативно-философской исповедальной лирике. Стремление к абсолютной — Божественнойгармонии и одновременное разочарование в окружающем мире, осознание непоправимой дисгармоничности человеческого бытия приводят молодого поэта к тому, что его героем становится бунтарь-одиночка, изливающий отчаяние «больной души». Поэзия Андрича представляет собой сложный синтез эсхатологических библейских аллюзий, космогонических идей экспрессионизма, — наиболее сильного модернистского течения в югославской литературе 20-х годов XX века, — и неоромантической «мировой скорби». Эйфорические порывы моло- 4 дости, максималистское разочарование в светлых началах жизни, память о тюремном заключении, сопровождавшемся жестокой душевной депрессией, своеобразно отразили глубокие болезненные перемены в общественном сознании, переживавшем самый тяжелый период: резкой утраты прежних ценностей при неоформленности — формальном отсутствииценностей новых.
Андрич исходил из задачи постижения глубинной сущности жизни, скрытой поверхностным слоем «видимостей», миром отчуждения. Взаимоотношения конкретной образности и абстрактного общего смысла придают его произведениям напряженный характер. Поверхность вещей как бы колеблется под давлением. скрытого в ней общего смысла. Для писателя на этом этапе чрезвычайно показателен принцип видения «сквозь», «через» — через внешнее (и подчас помимо него) к постижению «сути»: не падающий камень, а закон тяготения. Принцип абстрагирования, отвлеченности от многообразия жизни понимается им в духе экспрессионизма — как, возможность уловить главные духовные противоречия эпохи. Личность воспринимается задавленной бездушным механизмом социума.
Следующий этап знаменуется отходом от субъективной лирики и обращением к другой художественной форме, — малой прозе, рассказу и новелле. На место страстного стремления к идеально-абсолютному приходит трагическое осознание всесилия зла, царящего в мире, от которого отвернулся Бог. Человек представляется Андричу игрушкой страстей и инстинктов, марионеткой в руках таинственного, непредсказуемого, могучего и коварного Рока. По прежнему важной и значимой для писателя остается тема безысходного непреодолимого одиночества и бунта против судьбы. Стремление достичь предела своих желаний оборачивается для личности опасной крайностью — навязчивыми идеями, зачастую переходящими в манию. Человеку приходится вести тяжелую неравную борьбу с миром, изначально обреченную на поражение, которое ведет либо к духовному распаду личности, либо к ее физическому уничтожению. Ан-дрич изображает необъяснимую жестокость человеческих поступков, кровавые страсти и мрачные тайны, его художественный метод заключается в умении сочетать тонкий психологический анализ с недосказанностью, недоговоренностью, необъясненностью. Очевидность фаталистического начала мировоззрения тем не менее не предполагает пассивной жизненной активности персонажа: герой писателя активен в своих действиях и устремлениях, в своем желании познать окружающий мир.
Загадочно-враждебный лик «Судьбы», самый предельный знак всех испытываемых бед и поражений, который неизменно мерцает во всех произведениях Андрича, на втором этапе его творчества принимает разные ипостаси. Однако в целом «Судьба», как ее понимает писатель, — это наша бездомная чужеродность в мироздании, которое равнодушно к человеку и ему неподвластно, а в конце концов бесследно его поглощает. Предоставленной лишь самой себе, отлученной от надмирного сосредоточия всех конечных смыслов Вселенной и осаждаемой отовсюду пустотой небытия, личности безумно тяжело существовать и, не находя поддержки извне, она зачастую неудержимо стремится к смерти как единственно разумному выходу, дарующему конечную свободу.
Работая в жанре малой прозы, Андрич плавно продолжал развивать традицию «сельских» рассказов, сложившуюся в южнославянских литературах. Однако его произведения существенно обогатили эту традицию. В духе своего времени писатель создает циклы рассказов и новелл, объединенных не сюжетной линией, образом главного героя. Таким образом рассказа в его творчестве переступает строгие границы жанра, приближаясь к большому эпическому полотну.
Наконец, третий этап творчества Андрича связан с освоением им большой прозаической формы: жанра романа, точнее, — философско-исторического метафизического романа-хроники. Изменения в концепции человека заключаются в том, что большинство проблем человеческого бытия писатель связывает с жизнью людей в социуме. Изображая многочисленные и разнообразные, сложные, запутанные и противоречивые общественные связи и отношения, Андрич художественно реконструирует картину исторической жизни Боснии, ее основных — национально-этнических и конфессиональных — проблем: на этом фоне писатель выявляет главные особенности боснийской ментальности, особенности боснийского характера, которые, по его мнению, заключаются в постоянном столкновении кардинально противоположных качеств, свойств, желаний и стремлений. Однако романы Андрича отнюдь нельзя свести к специфической регионально-национальной проблематике: Босния представлена как часть огромного целого, как одна из многочисленных вариаций общей темы, как микромир — уменьшенное зеркальное отражение макромира. Подтверждением этому является, например то, как в романе «Травницкая хроника» писатель сравнивает Боснию и Францию: скрупулезно анализируя две различные общественные системы, он подчеркивает сходство и общность.
Андрича-романиста без преувеличения можно назвать одним из реформаторов жанра исторического романа. Он отходит от канонического образца, в котором параллельно с интерпретацией исторических событий, то вплетаясь в нее, то отходя, развивается художественный сюжет, фабула, интрига. Произведения писателя построены иначе. В них отсутствует сюжет в его классическом понимании, главной опорой повествования становится взаимодействие пространства и времени (недвижности пространства и подвижности времени), в котором живет и действует множество разнообразных персонажей. И если в «Мосте на Дрине» центральный герой отсутствует, то в «Травницкой хронике» — им становится образ французского консула Жана Давиля, который, однако, тоже является несамостоятельной фигурой, зависимой от хода развития исторических событий.
Романы писателя представляют собой цикл новелл, в каждой из который разрабатывается самостоятельный мини-сюжет, однако при этом они не теряют общего единства и целостности, удерживаясь в системе одного времяпростран-ства.
Концепция человека в творчестве Андрича представляет собой сложную философско-этическую категорию, мировоззренческая основа которой также менялась с течением времени. Религиозно-субъективное мироощущение, характерное для раннего этапа творчества писателя, исходит из осознания первородной греховности человека и ведет к пониманию субъекта как трагической личности, изначально лишенной спокойствия, счастья и гармонии, личности, всю свою жизнь эту гармонию ищущей — страстно, но тщетно.
В дальнейшем подобное религиозно-субъективное мироощущение претерпевает существенную трансформацию. Переход Андрича к прозаическим жанрам связан с его обращением к мифологии и мифотворчеству как основе искусства. По прежнему воспринимая человека как личность, лишенную душевного равновесия, стремящуюся понять смысл бытиянайти свое место в мире, писатель объясняет трагические судьбы своих персонажей фатально-предопределенной заложенностью в личности роковых страстей, которые неизменно ведут ее к краху. В понимании Андрича человек в его психологически-поведенческой ориентации являет собой определенный прообраз периодические повторяющейся темы, глубинные корни которой заложены в далеком мифологическом прошлом.
Основой творчества писателя становится художественное воплощение мифа, реализующееся, как правило, в двух направлениях: развенчание/разоблачение эпического героя (деэпизация) и эпическое освещение рядового человека. Его рассказы и новеллы представляют собой уникальное сочетание пафоса утверждения и отрицания.
Обращение писателя к объемной форме исторического романа-хроники обусловило переход «художественной философии» Андрича на качественно новый уровень. Человек все так же остается основой, центром его творчества, однако теперьего духовное развитие, формирование и поиски показаны на фоне эпически широкого полотна, пространно развернутого повествования об общественной жизни Боснии в историческом прошлом. По сути, романы Андрича, в частности «Травницкая хроника», становятся высшим достижением гармоничного синтеза разнонаправленных идей. Здесь и отзвуки христианско-католического воспитания, здесь и воздействие мифологической и эпической традиций, трагический оптимизм народных сказаний, здесь и влияние теории цикличности исторического процесса, мнения о том, что история повторяется, что существует всего несколько моделей, вокруг которых и формируется история человеческих сообществ. Писатель показывает Боснию как арену столкновения восточного фатализма и тоталитаризма, западного двуличия, местной национальной мимикрии и взрывов ненависти ко всему иному, непривычному и неосвоенному. Однако, вопреки всему человек в таких условиях, как показывает Андрич приобретает твердость духа и ясность мышления: если он не в силах понять смысла и цели бытия, то, во всяком случае, должен мужественно и спокойно переживать происходящее.
Таким образом, основываясь на всем вышеизложенном исследовании, мы можем придти к следующему заключению. Творчество Иво Андрича представляет собой художественную систему, основанную на концепции человека. Данная система сложна и многообразна, так что достаточно непросто охарактеризовать ее в двух-трех фразах. Она включает в себя несколько основополагающих начал, из которых главными, на наш взгляд, являются религиозное, мифологическое и историческое. В своих произведениях писатель создал целый человеческий мир, огромный Вавилон, пестрый и разноликий. Человек в понимании Андрича — это творческая духовная личность, стремящаяся познать мир и себя в мире. В своих исканиях он проходит несколько стадий — от пессимистического отчаяния до гуманистически светлого взгляда на бытие. В конечном итоге человек, как его видит писатель, приходит к осознанию бесцельности попыток определить глубинную сущность собственного существования и обретает великую духовную свободу, точнее говоря, -освобождение, — в целостной и гармоничной жизни вопреки этой бессмысленности бытия. Такой вывод, безусловно, дает обоснованную возможность провести параллель между концепцией Андрича и философией экзистенциализма, но не отождествить их, ибо взгляды писателя шире и глубже данной философии. В его итоговых размышлениях мы не найдем ни горечи, ни отчаяния.
Андрич, таким образом, — писатель высшего гуманистического склада, помогающий человеку выстоять под ударами бесчисленный жизненных невзгод, сохранить моральнонравственные устои, остаться честным перед самим собой понять ценность и уникальность собственного бытия. Оригинальность художественной концепции писателя заключена в изображении писателя в «трех измерениях» — как «личность в себе», как «личность по отношению к другой личности» и как «личность в исторической перспективе».
В художественной системе Андрича человек занимает центральную, -ключевую позицию. Писатель видит в человеческой личности средоточие многообразной действительности, поэтому все онтологические проблемы бытия решаются им «через человека». Андрич был и остается уникальным исследователем человеческой души, утверждавшим истинно гуманистическое понимание приоритета человеческое лично сти, интересовавшимся самыми разнообразными ее проявлениями и мастерски воплотившим это разнообразие в своих произведениях. Андрич поднял югославскую литературу на мировой уровень, он стал основателем новой жанровой фор мы историко-философского метафизического романа-хроники в своих произведениях он развернул широкий спектр религиозных, мифологических, исторических, нравственно-этических, гносеологических, эстетических проблем и вопросов. Однако литературным кредо писателя можно с полной уверенностью считать его слова, сказанные им в дружеской беседе с критиком Велибором Глигоричем: «Меня ин тересует все, что объясняет мне психологию человека.».
Рорсгул.с 1976, б. 42) .
БИБЛИОГРАФИЧЕСКИИ СПИСОК ИССЛЕДОВАННОИ ЛИТЕРАТУРЫ.
Андрий 1963 — Андрий, Иво. Стазе, лица, предели. Сабрана дела Иве Андрийа. Кн>. 10. — Београд: Просвета, 1963.
Андрий 197 7 — Андрий, Иво. Ex Ponto. Немири. Лирика Сабрана дела Иве Андрийа. Кн>. 11. — Београд: Просвета, 1977. — 258с.
Andric 1962 — Andric, Ivo. «Pisca treba pustiti da slobodno prica». Govor, odrzan 10/XII na svecanom pri-jemu u Stokholmu povodom dodeljivanja Nobelove nagrade. — «Izraz», Sarajevo, 1962, № 1, s. 60−63.
Андрич 195 6 — Андрич, Иво. Мост на Дрине. Пер. с сербскохорв. — М.: Изд.иностр.лит., 1956. — 344с.
Андрич 195 8 — Андрич, Иво. Травницкая хроника. Пер. с серб.-хорв. М.: Гос. изд-во худ.лит., 1958. — 456с.
Андрич 1967 — Андрич, Иво. Проклятый двор. Повести и рассказы. Пер. с сербскохорв. — М.: Изд-во «Худ.лит.», 1967. — 548с.
Андрич 197 6 — Андрич, Иво. Избранное. Пер. с сербскохорв. — М.: «Худ.лит.», 1976. — 608с.
Андрич 1983 — Андрич, Иво. Повести и рассказы. Пер. с сербскохорв. М.: Радуга, 1983. — 496с.
Андрич Иво 1983 — Андрич, Иво. Человеку и человечеству. Пер. с сербскохорв. — М.: Радуга, 1983. — 512с.
Андрич 1985 — Андрич, Иво. Мост на Дрине. Повести и рассказы. Пер. с сербскохорв. — М.: Правда, 1985. — 477с.
Андрич 198 6 — Андрич, Иво. Повести и рассказы. Пер. с сербскохорв. — Белград: Просвета, 1986. — 404с.
ШантиЬ 1956 — ШантиЬ., Алекса. Песме. — Београд: Но-лит, 1956. — 176с.
Sto djela 1969 — Sto djela knjizevnosti jugosloven-skih naroda. — Zagreb: Stvarnost, 1969. — 584s.
Zlatna rnjiga 1970 — Zlatna knjiga hrvatskog pjes-nistva od pocetaka do danas. — Zagreb: Naknadni zavod Matice Hrvatske, 1970. — 780s.
Библия 1990 — Библия. T. l: Ветхий Завет: От Бытия до Книги Премудрости Иисуса, сына Сирахова. — М.: Духов. просвещение, 1990. — 472с.
Библия 1991 — Библия. Т.2: Ветхий Завет: От Книги Пророка Исаии до Третьей Книги Ездры. Новый Завет. -М.:Духов.просвещение, 1991. — 495с.
.